Выбери любимый жанр

Тридцатая любовь Марины - Сорокин Владимир Георгиевич - Страница 37


Изменить размер шрифта:

37

— Дело. Настоящее, каждодневное. Без дураков. Так что, Марина Ивановна, ты кончай ваньку валять. Лейкой против грозы не маши. Народ ошибаться не может, на то он и народ. Хрущев ошибаться может, Сталин может, а народ — не может. Ты вот мне сегодня все нутро свое наизнанку вывернула, словно школьница какая. А почему? Да потому что в тупик зашла со всеми глупостями своими. Баб любить! С диссидентами общаться! Масло воровать, ради острого ощущения! Ну что за поебень, извини за выражение?! Ты отдельно живешь от народа, понимаешь? Отсюда и завихрения все. Надо вместе с народом, вместе. Тогда и тебе легче станет и народу хорошо. Свой народ любить надо, Марина. Любить! Это же как дважды два! Американец свой народ любит, англичанин — любит, а ты что — хуже их? Что такое диссидентство ваше? Чушь собачья. Нигде такого еще не было, чтоб жить в своей стране и своих ненавидеть. И на запад смотреть, рот раскрымши. Это ведь ненормально, не по-человечески, пойми. И правильно, что их в психушки пихают, психи они и есть! Дело надо делать. Ежедневное, ежечасное дело. Тогда будет и удовлетворение и польза. Знаешь как я доволен? Как никто. Я на работу как на праздник иду. Радуюсь. И усталости нет никакой, и раздражения. И запоев. А сколько радостей вокруг! Ты оглянись только, глаза разуй: страна огромная, езжай куда хочешь — на север, на юг, в любой город. Какие леса, горы! А новостройки какие! Дух захватывает! Профсоюзная путевка — сорок рублей! Ну где еще такое бывает? Все бесплатно, я это уже говорил. Пионерские лагеря для детей, хлеб самый дешевый в мире. безработных нет, расизма нет. «Только для белых» у нас на скамейках не пишут. А там, на западе, ты как винтик вертеться должен, дрожать, как бы не выгнали. Преступность вон какая там — не выйдешь вечером…

Он замолчал, устало потирая лицо.

Марина погасила окурок, оттолкнулась от стены и зевнула:

— Ааааха… ты знаешь, хорошо что ты веришь в то, чем занимаешься.

— А как же иначе?

— Просто я первый раз за тридцать лет встречаю человека, который искренно верит в коммунизм…

Он засмеялся:

— Ну, это не так! Верят многие. Да сказать боятся. Потому что такие вот Рабины многих перепортили. Запад вредит как может. Сейчас модно все советское ругать. Они кроме очередей ничего и замечать не хотят. Очереди, мол. Жизнь плохая. А то что мы из отсталой страны в сверхдержаву вылезли — это никто не видит. Но ничего. Придет времечко — все увидят…

Марина улыбнулась:

— Знаешь… странно… когда ты говоришь, мне как-то тепло и хорошо… и спорить не хочется…

— Так это ж потому что я с тобой не от себя говорю. Я за собой силу чувствую. И правду… ооо-хааа который час-то? Два наверно?

— Без четверти.

— Заговорились как…

— Жена не хватится?

— Да нет, она на старой квартире. А мама к моим заседаниям ночным привыкла…

Он снова зевнул, прикрыв рот тыльной стороной кулака:

— Ааах… Марин, сейчас метро уж не ходит, можно я до шести вздремну?

— Конечно. Щас постелю.

— Нет, нет, никакого белья. Я вот на кушетке.

— Я все сделаю, как надо…

— Да не беспокойся. Ты ложись, а я покурю немного. Мне завтра в семь надо быть на планерке. Марин, я вот все спросить хотел, а кто этот бородатый над столом висит? Не Стендаль?

— Стендаль… — улыбаясь, кивнула Марина.

— Я так и подумал. Хороший писатель. Красное и черное. Нормально написано. И фильм путевый…

Пока Сергей Николаич курил на кухне, Марина вынула из шкафа стопку чистого белья, постелила себе на тахте, ему на кушетке, погасила ночник, разделась и юркнула под отдающее крахмальным холодом одеяло:

— Все готово…

Потушив на кухне свет, Сергей Николаич прогулялся в туалет, потом, сидя на поскрипывающей кушетке, стал раздеваться в темноте.

Из перевернутых брюк посыпалась мелочь:

— Ексель-моксель…

Он повесил брюки с рубашкой на спинку стула:

— Марин, у тебя будильник есть?

— Чего нет, того нет, — усмехнулась Марина.

— Что значит — не рабочий человек…

— А ты радио включи, трансляцию. Они в шесть начинают.

— Точно. А где оно?

— На пианино, возле меня.

— Ага… вот…

— Ручку поверни.

— Все. Завтра, то есть — сегодня не проспим. Ну, спокойной ночи…

— Спокойной ночи, — пробормотала Марина, с наслаждением пошевеливаясь на чистой простыне.

После короткого молчания в темноте ожил слегка осипший голос Сергея Николаича:

— Откровенно говоря, баба ты хорошая. Был бы холостым — женился бы на тебе, факт. И жизнь твою совместно бы выпрямили…

Улыбаясь и покусывая край пододеяльника, Марина ничего не ответила. Только сейчас почувствовала она как устала за этот день.

«Забавный», — подумала она, погружаясь в сон, — «А самое забавное, что он по-своему прав».

Долго, бесконечно долго тянулось чередование блочных домов, гнилых сараев, московских переулков, машин, картин, приусадебных участков, заросших прудов, гулких пустых музеев, сумрачных казенных коридоров, переполненных эскалаторов, просторных помоек…

Наконец, сквозь хаос, Марина с радостью узнала старую бабушкину квартиру на Варсонофьевском: два иссине-белых фонаря светят в полузашторенное окно, отражаясь в полированой крышке пианино и разбрасывая по высокому потолку бледные тени. Балконная дверь распахнута, тюль слабо колеблется, а за ним — чернота.

Теплая летняя чернота. Хрустит кнопка горбатой лампы, вспыхивает зеленоватый свет и продолговатое лицо Марии приближается с полузакрытыми глазами. Чувствуя нарастающее сердцебиенье, Марина долго целуется с ней, отстраняется, чтобы перевести дыхание, и видит лицо Светы. Она быстро притягивает Марину за плечи и целует — жадно, неистово. Да это вовсе не Света — Иринка. Тонкие, прохладные губки неумело обхватывают Маринины, язычок ищет себе подобного… нет, это Сонечкин язычок… Сонечкин… но руки уже Кларины — нежные, умелые руки. Они ласкают шею Марины, гладят плечи, грудь… нет, это руки Тани Веселовской… как больно она целует, щекоча вездесущими рыжими кудряшками… Милка… Милка сосет верхнюю губу, ласкает пальцами уши… Зина… осторожно целует, глядя в глаза… Тоня… прикасается прохладными губами к уголку рта и замирает… Вика. Милая… Марина обнимает ее — мокрую, только что выбежавшую из рижского прибоя… поцелуй их длится вечность… но нет… это Сонечка Гликман… ласково лижет язычком губы Марины и тут же прижимается щекой… Туськиной щекой — бледной, с мелкими белыми волосиками… Марина целует щеку, Барбара поворачивается к ней лицом, улыбась, берет в ладони и целует медленно, явно позируя… носы их сходятся и Тамара убирает свой, ищет рот Марины… Анжелика прижимается голой грудью, целует и сосет подбородок… Машутка, постанывая, покрывает лицо быстрыми поцелуями, словно птичка клюет… Капа целуется долго, шумно дыша через курносый нос… Маринины руки тонут в пухлых Наташкиных плечах… Аня неумело тычется, бормоча что-то уменьшительное, уступая место черным глазищам Тамары, но ненадолго — Ира смотрит испуганно, потом коротко целует и отстраняется уже близняшкой-двойняшкой… как долго они целуются, словно пьют друг друга… нет, это Любка, конечно же Любка. Мягкий рот ее пахнет вином… ой! Фридка кусает губы и громко хохочет, откидываясь и мотая лохматой головой… губа болит, но теплая тонкая рука Нины гладит ее, потом строгий рот приближается, приближается и целует — сдержанно и осторожно… Наташка плачет, слезливо и капризно прося о чем-то и прикасается холодными, мокрыми от слез губами… нет, они не мокрые, а сладкие, сладкие… Райка хохочет, жуя шоколадку и показывая Марине коричневый язычок, да нет же, он не коричневый — Сашенькин язычок, он голубой от близко стоящего ночничка, он изящно скользит по таким же голубым губкам, облизывает их, готовит к поцелую…

Сашенькино личико приближается, она нежно шепчет:

— Марина… Марина… Мариночка….

Но шепот уже не ее, в нем что-то новое, что-то очень важное, главное, сокровенное и дорогое…

37
Перейти на страницу:
Мир литературы