Письмо следователю - Сименон Жорж - Страница 37
- Предыдущая
- 37/38
- Следующая
Мартина не из тех, кто встает легко. Она очень медленно включалась в ритм жизни. Мне было смешно смотреть, как она в пижаме, с еще припухшим от сна лицом, неуверенно расхаживает взад и вперед. Порой я не мог удержаться от смеха:
— Да что это с тобой?
Каждое воскресенье я устраивал ей то, что она называла «идеальным утром». Просыпалась она поздно, часов в десять, и тогда наступал мой черед подавать ей кофе в постель. Прихлебывая его, она закуривала первую сигарету: это единственное, от чего я не смог заставить ее отказаться — не хватило духу, хотя она сама говорила, что готова бросить курить. Во всяком случае, сигарета перестала быть для нее ежеминутной потребностью. И позой.
Потом Мартина включала радио и осведомлялась:
— Какая сегодня погода?
Мы старались не строить никаких планов: пусть воскресный день останется свободен для импровизации.
И случалось, до самой ночи так ничего и не делали.
Помню, в то воскресенье я долго стоял в гостиной, облокотясь о подоконник. Как сейчас вижу семейство, ожидавшее трамвая: отец, мать, сыновья, дочки — все держали в руках удочки.
Под раззолоченным знаменем прошел оркестр — сверкающая медь инструментов, молодые люди с повязками, озабоченно снующие вдоль тротуаров.
В окнах домов напротив, облокотясь, как я, на подоконники, торчали люди, из репродукторов неслась музыка.
Когда около десяти я спустился на первый этаж в свой кабинет, Мартина еще не вставала. В порядке исключения у меня был назначен на прием один из моих больных: его процедуры занимали около часа, а я не мог выкроить столько времени на неделе. Это был заводской мастер лет пятидесяти, славный человек, только слишком уж щепетильный.
Он ждал меня у двери. Мы вошли в кабинет, и пациент тут же начал раздеваться. Я надел халат, вымыл руки. В то утро на душе у меня было так спокойно, словно во всем мире воцарилась тишина. Может быть, на мое настроение отчасти влиял цвет неба, господин следователь? Во всяком случае, это был один из тех воскресных дней, когда человек может ни о чем не думать.
И я ни о чем не думал. Мой пациент что-то монотонно бубнил, подбадривая себя — процедуры были довольно болезненны, — иногда он останавливался, с трудом сдерживая стон, и тут же выдавливал:
— Пустяки, доктор. Продолжайте.
Потом он оделся, попрощался со мной за руку. Мы вышли вместе, и я запер дверь кабинета. Посмотрел вверх — вдруг Мартина сидит у окна? Дошел до угла, в маленьком баре купил газету. Во рту у меня стоял привкус лекарств, и я пропустил у стойки рюмку вермута.
Потом я не спеша вернулся домой. Отпер дверь.
Вошел, вероятно, не так шумно, как обычно. Мартина и Элиза — так звали нашу новую прислугу — покатывались на кухне со смеху.
Я улыбнулся. Я был счастлив. Подошел, взглянул через щелку: Элиза, стоя у раковины, чистила овощи; Мартина, непричесанная, в пеньюаре внакидку, с сигаретой в руке, сидела, опершись локтями о стол.
Меня редко затопляла такая нежность к ней, как на этот раз. Понимаете, она внезапно раскрылась, передо мной с той стороны, с какой я ее не знал, и это привело меня в восхищение.
Мне нравятся люди, умеющие запросто посмеяться со служанкой, особенно с такой вот крестьяночкой, как Элиза, и я понимал, что Мартина сидит с ней не из вежливой снисходительности, как иные хозяйки.
Пока я был внизу, они вели себя, как две подружки: встретились праздным воскресным утром и болтают.
О чем? Не знаю. Уверен, они смеялись по пустякам, смеялись над вещами, о которых не рассказывают и которых мужчине ни за что не понять.
Когда я появился в дверях, Мартина сконфузилась:
— Ты дома? А мы тут с Элизой рассказывали друг другу всякую всячину… Что с тобой?
— Ничего.
— Не правда. С тобой что-то творится. Пойдем.
Она с беспокойством встала, потащила меня в спальню:
— Сердишься?
— Да нет же!
— Грустишь?
— Клянусь…
Ни то ни другое. Я был взволнован. Допускаю, взволнован глупо, но так сильно, что боялся показать это и даже сознаться в этом самому себе. Почему? Даже сегодня затрудняюсь ответить. Может быть, потому, что в то утро бессознательно, беспричинно чувствовал, что подхожу к максимуму своей любви, к пределу понимания человека человеком.
Понимаете, я был уверен, что понял Мартину! Эта девчонка, хохотавшая на кухне с нашей крестьяночкой, была такой свежей, такой чистой…
Но тут же возникло иное чувство — знакомая смутная тоска…
Мартина поняла все. Поэтому потащила меня в спальню. Поэтому ждала.
Ждала, что я ударю ее. Так было бы лучше. Но еще несколько недель назад я поклялся себе не давать больше воли мерзким приступам ярости.
Еще в прошлую среду, возвращаясь под руку из нашего местного кинотеатра, я не без гордости заявил:
— Вот видишь: уже три недели…
— Да.
Она поняла, что я имею в виду. Но не была такой оптимисткой, как я.
Я пошутил:
— Сперва это случалось каждые четыре-пять дней.
Потом раз в неделю, в две. Вот когда будет раз в полгода…
Она еще тесней прижалась ко мне. Это была одна из наших радостей — по вечерам, когда тротуары пустеют, идти вот так, прижавшись друг к другу, словно наши тела сливались в одно.
В то воскресенье я не ударил Мартину: я был слишком растроган, призраки слишком расплывчаты, и почти до вечера грубые образы не вставали передо мной.
— Злишься, почему я до сих пор не одета?
— Да нет же.
Ничего подобного у меня и в мыслях не было. Тогда почему тревожилась Мартина? С этой минуты весь день беспокойство не покидало ее. Позавтракали мы вдвоем, у открытого окна.
— Что будем делать?
— Не знаю. Что хочешь.
— Может, поедем в Венсенский зоопарк?
Мартина там не бывала. Она вообще видела диких животных только в заезжих цирках.
Мы отправились в зоопарк. Небо было по-прежнему затянуто сверкающей дымкой, и свет этот не давал тени.
В парке было не протолкнуться. На перекрестках дорожек торговали пирожками, эскимо, арахисом. Публика медленно двигалась мимо клеток, рва для медведей, обезьянника.
— Погляди-ка, Шарль?
Я до сих пор вижу двух шимпанзе, самца и самку, которые, тесно обнявшись, стояли и смотрели на глазевшую на них толпу — примерно так же, как я во время суда смотрел на всех вас, господин следователь.
Самец длинной рукой нежно и покровительственно прижимал к себе самку.
— Шарль…
Знаю. Почти в такой же позе засыпали по вечерам и мы с тобой, Мартина. Мы не сидели в клетке, но, вероятно, так же боялись того, от чего отделяла нас наша незримая решетка, и я прижимал тебя к себе, чтобы успокоить.
Вдруг мне стало тоскливо. Мне почудилось… Я опять представляю себе толпу, кишевшую в зоопарке, тысячи семейств, детей, которым покупают шоколадки и красные воздушные шары, шумные стайки молодежи, влюбленных, украдкой ворующих цветы с клумб; опять слышу глухое шарканье ног; вижу, чувствую нас двоих — у меня перехватывает горло. Мартина предлагает:
— Вернемся, поглядим на них еще.
На двух обезьян, наших двух обезьян.
Мы долго шли по пыли, вкус которой в конце концов ощутили во рту. Потом отыскали свою машину, и я подумал: «Если бы…»
Если бы Мартина была самой собой, господин следователь; если бы она всегда была такой, какую я застал врасплох нынче утром; если бы она, нет, мы оба были как эти самец и самка, которым, не признаваясь в том себе, мы позавидовали!..
— Пообедаем дома?
— Как хочешь. Элиза отпросилась, но еда найдется.
Я предпочел пообедать в ресторане. Я нервничал, был не в себе. Чувствовал, что призраки рядом, совсем рядом и только ждут случая вцепиться мне в горло.
— Что ты делала в воскресенье? — спросил я.
Мартина не могла ошибиться. Ей было ясно, какой период ее жизни я имею в виду. Ответить вразумительно у нее не хватило сил. Она лишь выдавила:
— Скучала.
Это было не правдой. В глубине души она, возможно, и скучала, но тем не менее отчаянно гналась за наслаждением, искала его где придется.
- Предыдущая
- 37/38
- Следующая