Выбери любимый жанр

Нежность - Семенов Юлиан Семенович - Страница 2


Изменить размер шрифта:

2
* * *

– Здравствуй, нежная моя…

– Господи, Максимушка, Максим Максимыч… Максим…

– Здравствуй, Сашенька. Ну, как ты?

«Что же я говорю-то?! Стертые слова какие, стертые, словно гривенники! Разве такие слова я говорил ей все эти годы, когда она являлась мне? Отчего мы так стыдимся выражать самих себя? Неужели человек искренен лишь когда говорит себе одному, тайно и беззвучно?!»

– Как странно спросил: «как ты?». Почему ты меня спросил так, Максим?

– Мне всегда казалось, что глаза у тебя серые, а сейчас я вижу, какие они синие.

– Ты отчего не целуешь меня?

Какие же мягкие и нежные у нее губы… Наверное, только у тех женщин, которые любят, бывают такие губы – безвольные, старающиеся молчать, но они не могут молчать, и говорить они тоже не могут, поэтому они подрагивают все время, и тебе страшно, что они скажут то, что ты так боялся услышать, поэтому ты целуй их, Максим, целуй эти сухие, мягкие губы, и не смотри ты ей в лицо, и не старайся понять, отчего она закрывает глаза и почему слезы у нее на щеках, – может, горе с ними уходит? А кто виноват в ее горе? Ты? Ты. Кто же еще? Ты ведь оставил ее на эти долгие пять лет, ты ведь не мог найти ее, как ни искал, ты ведь ни разу не написал ей ни слова – кто ж еще виноват в ее горе? «Ее» горе… Наше горе и еще точнее – мое горе. Потому что я могу простить, но забыть я никогда не смогу…

* * *

– Сифилисом не болели? – спросил доктор. – Тогда ртутью головушку успокоим… В сыпняке ведь многие бытовичок подхватили и не знают об этом. Давеча вскрытие было занятное, полковника Розенкранца потрошили… Думали, удар – пил много, а в головушке-то у него гумма, третья степень, а дочери на выданье. Вот вам задачка на сообразительность: где граница между нравственностью и долгом? Мы обязаны поступить безнравственно, вызвать девиц для обследования. Китайцы и англичане настаивают: Шанхай, говорят, самый чистый порт в Китае. Розенкранц, перед тем как почить в бозе, три недели глаз не смыкал, уснуть не мог – криком исходил. Думал, что синдром похмелья у него, и давление поднялось. Ан, нет… Так что я не зря про люэсочек.

– Сколько я вам обязан, доктор?

– Двадцать пять долларов. Детишкам, знаете ли, на молочишко, да и овес ноне подорожал. Год назад я брал пятнадцать, а сейчас собираю зелененькие – в Австралию подаюсь, там и желтого цвета поменьше, и наших зверенышей почти никого, да и врачей негусто… Значит, пилюльки какие будем пользовать? Англо-кантонские? Израилево-Михайловские? Или медок с водой на ночь и прогулка до пота между лопаточками?

– Пилюли давайте.

* * *

…Цок-цок, цок-цок, цок-цок… Перестук копыт, словно музыка. Чубчик у извозчика подвитой, ржаной цветом.

– Сейчас он петь станет, – шепнула Сашенька, – когда я сюда ехала, – он так пел прелестно.

– «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке»?

– Нет. «Зачем сидишь до полуночи у растворенного окна…»

– «Зачем сидишь, зачем тоскуешь, кого, красавица, ты ждешь?» Ни одного прохожего на улицах.

– Что ты, Максимушка, вон люди! Видишь, сколько их?!

– Никого я не вижу, и не слышу я ничего…

– А цок-цок, цок-цок слышишь?

– Дай руку мне твою. Нет, ладонь дай. Она у тебя еще мягче стала… Я ладони очень люблю твои. Я, знаешь, ночью просыпался и чувствовал твои ладони на спине, и глаза боялся открыть, хотя знал, что нет тебя рядом… Это страшно было – то я папу видел рядом, живого, веселого, а то вдруг ты меня обнимала, и я чувствовал, какие у тебя линии на ладонях и какие пальцы у тебя – нежные, длинные, с мягкими подушечками, сухие и горячие… А ты меня во сне чувствовала?

Цок-цок, цок-цок…

– А еще, знаешь, что он пел, Максимушка? Он еще пел «Летят утки, летят утки и два гуся…».

– Ты почему не отвечаешь мне, Сашенька?

– Я и не знаю, что ответить, милый ты мой…

* * *

– Сами-то из Петербурга? Или столичная фитюля? – поинтересовался доктор Петров, пряча деньги в зеленый потрепанный бумажник.

– Прибалт.

– Латыш?

– Почти…

– А по-русски сугубо чисто изъясняетесь.

– Кровь мешаная.

– Счастливый человек. Хоть какая-никакая, а родина. Что в Ревель не подаетесь?

– Климат не подходит, – ответил Исаев, пряча в карман рецепт.

– Дождит?

– Да. Промозгло, и погода на дню пять раз меняется.

– Пусть бы в Питере погода сто раз на дню менялась, – вздохнул доктор, – помани мизинцем, бросился б, закрыв глаза бросился бы.

– Сейчас начали пускать.

– Я изверился. Сначала «режьте буржуя», потом «учитесь у буржуя», то продразверстка, то «обогащайтесь»… Я детей вообще-то боюсь, милостивый мой государь, – шумливы, жестоки и себялюбивы, а коли дети правят державой? Вот когда они законы в бронзе отольют, когда научатся гарантии выполнять, когда европейцами сделаются… А возможно это лишь в третьем колене: пока-то кухаркин сын университет кончит… Кухаркин внук править станет державой – в это верю: эмоций поубавится, прогресс отдрессирует. Мой тесть-покойник, знаете ли, британец по паспорту, хотя россиянин – нос картошкой и блины на масленую руками трескал, – так ведь чуть не из пушек палили, когда в Питер приезжал. Любим мы чужеземца, почтительны к иностранцу… В Австралии паспорт, гляди, получу, фамилию Петров сменю на Педерсон – тогда вернусь, на белом коне въеду. «Прими, подай, пшел вон» – простят: иностранцу у нас все прощают…

На улице Исаев ощутил тошноту, и перед глазами встали два больших зеленых круга: они были радужные, зыбкие, словно круги луны во время рождественских морозов в безлесной России. «Такая была луна, когда мы ехали с отцом из Орска в Оренбург, – вспомнил Исаев, – он держал меня на коленях и думал, что я спал, но продолжал мурлыкать колыбельную: „Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни, птицы уснули в саду, рыбки уснули в пруду, спи…“ Потом он мурлыкал мелодию, потому что плохо запоминал стихи, и снова начинал шептать про уснувших в саду птиц… Если бы он был жив, я, наверное, смог бы сейчас уснуть. Я бы заставил себя услыхать его голос, и я бы знал, что есть на свете человек, который меня ждет. Я бы так не сходил с ума – от ожидания, веры, неверия, надежды и безысходности».

2
Перейти на страницу:
Мир литературы