Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Айзенштарк Эмиль Абрамович - Страница 46
- Предыдущая
- 46/109
- Следующая
И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил палку на красную спину товарища».
Красивая сказка закончилась: Иван Васильевич (герой рассказа) со своих заоблачных высот стремительно опустился на землю. И у него появилась такая «почти физическая, доходившая до тошноты тоска», что ему казалось, что его «вот-вот вырвет всем этим ужасом», который вошел в него от этого зрелища. У читателя такое же чувство. И еще — возмущение, негодование, ненависть к этой проклятой палочной дисциплине и сострадание к жертве. Здесь, казалось бы, и рассказу конец. Все уже сказано и все ясно. Но нет. Перечитывая, наталкиваюсь на фразу, которая когда-то прошла мимо моего внимания и сознания. И связана эта фраза с тем, что обескураженный и буквально раздавленный всем виденным и пережитым, юноша не может уснуть. Какие же мысли проносятся в его голове? А вот какие (вот она фраза, которую я не заметил раньше): «Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю, — думал я про полковника. Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня. Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник…».
К этой же мысли Л. Н. Толстой возвращается еще раз, буквально через строчку: «Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было дурное дело? Ничуть. Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал», — думал я и старался узнать, что это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого».
Итак, что-то знает полковник, и все они что-то такое знают, что им чуть ли не право дает лупцевать по спине. И здесь, на этом месте, я вдруг вспоминаю нечто свое, далекое, хорошо забытое. Первый день моей самостоятельной работы. Я вручаю свои верительные грамоты главному врачу районной больницы доктору Подолину, которого все называют Подей. Этот Подя уже успел взять мое направление, копию диплома, справку о состоянии здоровья. Он поговорил со мной ласково и важно, как и подобает пожилому человеку лет сорока, главному врачу, с молоденьким начинающим доктором. Сидел Подя за массивным письменным столом, его очки отсвечивали мудростью, а за спиной у него безучастным манекеном торчал очень худой и очень грязный санитар. Он вообще ни на что не реагировал, как будто его и не было. Правой босой пяткой он чесал левую голень, потом — наоборот. Поговаривали, что санитара Подя привез еще с войны, якобы они вместе служили. Во всяком случае, санитар был очень привязан и предан Главному, ходил за ним, как тень, молчаливый, безучастный, в грязном сером халате и почему-то босой. Перед Подей и санитаром я держался почтительно и серьезно, хотя розовая веселая молодость так и рвалась фонтанчиками через рубашку и пиджак. От этого письменного стола, от этого кабинета начиналась моя широкая и гладкая дорога: очень скоро я стану знаменитым хирургом, это для меня ясно и понятно. За работу возьмусь, в науку одновременно (идеи уже есть — и какие! Боже ты мой!). И боксом буду продолжать заниматься (у меня же крюк хорошо идет, четыре года учили в школе тренеров). И все это я успеваю сразу, потому что здоровья много, сила большая, ума палата и руки чешутся.
Между тем Подя уже заканчивает свои напутствия, я стараюсь вникнуть в содержание его заключительных сентенций. И в это время распахивается дверь и в кабинет заваливает хорь. Сразу же по-хориному он начинает переть на Подю. Что-то требует, требует, орет, конечно, оскорбляет и водочкой припахивает.
Торжественная и чинная обстановка нарушена. Подя дезавуирован и оскорблен. Держится, однако, спокойно — привычно, видимо. Пытается что-то хорю объяснить или даже решить какой-то хориный вопрос, увещевает ласково, назидательно, только ничего не помогает: хорь бушует. Тогда Подя обращается к санитару:
— Иван, ты слышишь, что человеку надо? Помоги ему, реши вопрос.
— Идем, товарищ, — сказал санитар, и они вместе вышли из кабинета. А вопрос был совсем не в компетенции санитара, не его ума дело. Причем тут санитар?
Наша беседа с Подей уже закончилась, я распрощался и вышел из кабинета. Эти двое шли в сторону сада, я пошел за ними, они меня не видели. Хорь опять говорил, жестикулировал, а санитар шел молча, безучастно. Внезапно он обернулся и резко ребром ладони ударил хоря в горло. Тот переломился, согнулся, и тогда санитар совсем профессионально — ударом снизу попал ему под ложечку, в солнечное сплетение. Человек упал на траву. Началось страшное избиение. Грязными пятками санитар колотил по лицу — разбил нос, надорвал ухо, потекла кровь. А физиономия санитара оставалась безучастной, как будто не человека бьет, а давит виноград.
Какие-то миры во мне зашатались и затрещали: клятва Гиппократа, милосердие, сострадание, белый халат… Я остолбенел, обомлел, запнулся. Избиение продолжалось. Наконец, мой папа — социал-демократ — проснулся во мне и громко воскликнул: Доколе?! Доколе?! Я ринулся на санитара. Слава богу, он не оказал мне никакого сопротивления. Я сгреб его, зажал ему шею и потащил.
Изувеченный правдоискатель уже подымался с земли и капал кровью, санитар задыхался в моих яростных объятиях, но больнее всех и страшнее всех было именно мне: Человек пришел в больницу и здесь его избили… Немыслимо, невыносимо! От нас же — только Добро и Доброта всем, всем, плохим и хорошим. Мы врачуем страдания, и Жизнь в наших руках, и мы выше — над схватками. Ночью подымут к больному — пойдем, свою кровь отдадим, если нужно, сутками будем сидеть и советоваться, и читать, и узнавать мучительно, чтобы помочь, спасти, сохранить. И дыхание будем ловить, и цвет лица, и выражение глаз, и умирать с ним, и с ним оживать, и ободрять, и успокаивать, и обманы-вать, если нужно, и все-все отдадим, до последней капельки человеку… А человека зверски избили по отработанному сценарию вот здесь, в этой цитадели милосердия, в нашем храме, в Больнице…
— Сопляк ты, молодой еще, — еле выдохнул санитар.
— Как? Почему? — забормотал я, и уже в рамках диалога чуть отпустил его шею.
— ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ ЭТОГО, — сказал санитар, но ты еще узнаешь. С ними иначе нельзя. Они же тебе жить не дадут, работать не дадут — оперировать, к примеру…
— Да как же ты?! Как мог?!
— Я тебе говорю: ТЫ ЭТОГО НЕ ЗНАЕШЬ. Молодой…
Смысл его речей тогда не дошел до меня: слишком сильной была собственная доминанта. Но он нырнул в подсознание, застрял и отлежался там в подкорке — три десятилетия. И вот теперь, перечитывая Толстого, до меня вдруг доходит, что полковник что-то знает такое, чего я не знаю (или не знал?), и все Они знают Это, и Это знает санитар, который, конечно, Толстого не читал, но почему-то говорит те же самые слова и опять же «знает». И не только знает, но и провидцем, этаким прорицателем на будущее, и мне обещает, пророчит, что я тоже узнаю ЭТО: повзрослею, постарею и узнаю. И поскольку мне этого не хотелось, то я и забыл (а человек всегда забывает, что против его шерсти). А теперь уже и постарел, и повзрослел, и вот когда пришлось все разом и вспомнить.
Впрочем, воспоминания важны и нужны не сами по себе, а чтобы осознать, понять и осмыслить. Я же не в начале пути, и даже, увы, не на середине… Можно подводить итоги. Уже пора. Так что же мы имеем с гуся?
Санитар-провидец меня не обманул: сегодня я действительно знаю ЭТО. Знать-то знаю, только что с того? Может, и мне завести такого санитара, чтобы любого, который показался хорем, вывести в сад куда-нибудь или за угол и рубануть его ладонью в горло, под ложечку — в солнечное сплетение, и ногами его — в лицо? Только мне ЭТО не подходит, даже если бы подобная возможность представилась. А кое-кому хочется, о «сильной руке» мечтают. Шепчут: «Пора бы и придавить… Хорошо бы — зажать…».
Им ЭТО хорошо. Они ЭТО так понимают. А мне что делать? Эллу Андреевну оживлять или самому в реанимацию падать? Бить в горло или собственными коронарами отчитываться? Только два выхода и осталось? Кто не с крестом — тот на кресте? Пресловутое «или — или»? Но как раз на этой основе и состоялась знаменитая встреча двух баранов на мосту. Они не захотели (скорее, не догадались) посторониться и под лозунгом «или-или» уперлись лбами, скрестили рога. Каждый баран бился до победного конца за свой единственный путь. А в результате оба рухнули в реку и утонули.
- Предыдущая
- 46/109
- Следующая