Выбери любимый жанр

Жан-Кристоф. Том IV - Роллан Ромен - Страница 45


Изменить размер шрифта:

45

Пять дней предавался Кристоф опьянению солнцем. Пять дней впервые в жизни Кристоф забыл, что он музыкант. Музыка его существа превратилась в свет. Воздух, море и земля — великолепная симфония, исполняемая оркестром солнца. И с каким врожденным искусством умеет Италия пользоваться этим оркестром! Другие народы пишут с натуры; итальянец творит вместе с природой, он пишет солнцем. Музыка красок. Здесь все музыка, все поет. Простая стена у дороги, красная с золотыми трещинками, над ней два кипариса с курчавой кроной, а вокруг бездонное голубое небо. Белая мраморная лестница, прямая и узкая, поднимается между розовых стен к голубому фасаду храма. Разноцветные домики, словно абрикосы, лимоны, цитроны, светятся среди оливковых рощ и кажутся восхитительными спелыми плодами в листве… Итальянская природа возбуждает чувственность: глаза наслаждаются красками, подобно тому как язык — ароматными, сочными фруктами. Кристоф набросился на это новое лакомство с жадной и наивной прожорливостью; он вознаграждал себя за серые, аскетические пейзажи, которые вынужден был созерцать до сих пор. Его могучий интеллект, угнетенный обстоятельствами, внезапно осознал свою способность наслаждаться, до сих пор не использованную. Им завладели, словно добычей, запахи, краски, музыка голосов, колоколов и моря, ласкающая воздух, теплые объятия солнца… Кристоф ни о чем не думал. Он пребывал в состоянии сладостного блаженства, нарушая его лишь для того, чтобы поделиться со всеми встречными своей радостью: с лодочником — старым рыбаком в красной шапочке венецианского сенатора, из-под которой глядели живые глаза в сети мелких морщинок; со своим единственным сотрапезником — апатичным и сонным миланцем, который, поглощая макароны, вращал черными, как у Отелло, свирепыми от ненависти глазами; с официантом из ресторана, который, подавая блюда, вытягивал шею, изгибал руки и торс, подобно ангелу Бернини; с маленьким Иоанном Крестителем, который, строя глазки, просил милостыню на дороге и предлагал прохожим апельсин на зеленой ветке. Кристоф окликал возчиков, которые, лежа на спине в своих повозках, гнусавыми голосами тянули какую-то песню без конца и начала. Он поймал себя на том, что напевает из «Cavalleria rusticana»![12] Цель его путешествия была совершенно забыта. Он забыл, как торопился, как спешил поскорее увидеть Грацию…

Так продолжалось до того дня, пока образ возлюбленной снова не ожил в нем. Что его вызвало? Быть может, взгляд, перехваченный на дороге, или переливы низкого и певучего голоса, — Кристоф не знал. Но настал час, когда отовсюду — из кольца холмов, покрытых маслиновыми рощами, из высоких гладких гребней Апеннин, вырисовывавшихся в ночном мраке и при ярком солнечном свете, и из апельсинных рощ, отягощенных цветами и плодами, из глубокого дыхания моря — на него смотрело улыбающееся лицо подруги. Бесчисленными очами глядели на него с неба глаза Грации. Она расцветала на этой земле, как роза на розовом кусте.

Кристоф спохватился. Снова сел в поезд, отправлявшийся в Рим, и уже нигде больше не останавливался. Ничто не интересовало его — ни итальянские памятники, ни старинные города, ни знаменитые произведения искусства. Он не видел и не стремился что-либо увидеть в Риме, а то, что успел заметить проезжая мимо, — новые, лишенные всякого стиля, кварталы, квадратные здания, — не внушало ему желания осматривать этот город.

Тотчас по приезде он отправился к Грации. Она спросила:

— Какой дорогой вы ехали? Вы останавливались в Милане, во Флоренции?

— Нет, — отвечал он. — К чему?

Она рассмеялась.

— Прекрасный ответ! А какое впечатление на вас произвел Рим?

— Никакого, — сказал он, — я ничего не видел.

— Но все-таки?

— Никакого. Я не видел ни одного памятника. Прямо из гостиницы пришел к вам.

— Довольно пройти десять шагов, чтобы увидеть Рим… Взгляните на эту стену, напротив… Посмотрите, какое освещение!

— Я вижу только вас, — сказал он.

— Вы варвар, вы видите только то, что создано вашим воображением. А когда вы выехали из Швейцарии?

— Неделю назад.

— Что же вы делали столько времени?

— Сам не знаю. Я остановился случайно в деревушке на берегу моря. Не помню даже, как она называется. Я спал целую неделю. Спал с открытыми глазами. Не знаю, что видел, не знаю, о чем грезил. Кажется, мечтал о вас. Знаю только, что это было прекрасно. Но самое прекрасное, что я все забыл…

— Благодарю! — сказала она.

Он не слушал ее.

— …Все, — продолжал он, — все, что было тогда, что было прежде. Я словно новорожденный, только начинающий жить.

— Это верно, — сказала она, глядя на него смеющимися глазами. — Вы переменились с нашей последней встречи.

Он тоже глядел на нее и находил, что она не похожа на ту Грацию, которая осталась в его памяти. Она не изменилась за эти два месяца, но он смотрел на нее совершенно другими глазами. Там, в Швейцарии, — образ минувших дней, — легкая тень юной Грации стояла перед его взором, заслоняла его нынешнюю подругу. А теперь, под солнцем Италии, растаяли северные мечты; он видел при дневном свете подлинную душу и подлинное тело любимой. Как непохожа она была на дикую козочку, пленницу Парижа, как непохожа на молодую женщину, с улыбкой евангелиста Иоанна, которую он снова обрел как-то вечером, вскоре после ее замужества, чтобы тут же утратить! Маленькая умбрийская мадонна расцвела, превратилась в прекрасную римлянку.

Coior verus, corpus solidum et succi plenum[13].

Ее черты приобрели гармоническую округлость; ее тело дышало благородной томностью. От нее исходил покой. Она воплощала напоенную солнцем тишину, безмолвное созерцание, наслаждение мирной жизнью — все то, чего до конца никогда не познают северяне. От прежней Грации сохранилась главным образом безграничная доброта, которой были насыщены все ее чувства. Но в ясной улыбке Грации можно было прочесть много нового: печальную снисходительность, легкую усталость, умение разбираться в людях, мягкую иронию, спокойную рассудительность. Годы как бы сковали Грацию ледком, ограждая ее от сердечных заблуждений; она редко раскрывала свою душу; и ее нежность, ее зоркая улыбка были всегда настороже, ограждая от порывов страсти, которые с трудом подавлял в себе Кристоф. В то же время у нее были свои слабости, беспомощность в жизненных испытаниях, кокетливость, над которой она сама посмеивалась, но которую не пыталась преодолеть. Она не умела бороться ни с обстоятельствами, ни с собою, — покорный фатализм был присущ этой бесконечно доброй и немного усталой душе.

Грация принимала у себя многих и без особого разбора — так, по крайней мере, казалось на первый взгляд; но ее друзья принадлежали в большинстве своем к тому же миру, что и она, дышали тем же воздухом, приобрели те же привычки; это общество представляло довольно гармоническое целое, резко отличавшееся от того, которое Кристоф наблюдал в Германии и во Франции. Большинство принадлежало к старинным итальянским фамилиям, оздоровленным браками с иностранцами; среди них царил внешний космополитизм — сочетание четырех главных языков и интеллектуального багажа четырех великих наций Запада Каждый народ вносил туда свой личный вклад: евреи — беспокойство, англосаксы — флегму, но все это тотчас же переплавлялось в итальянском тигле. Когда века владычества баронов-грабителей высекают в расе надменный и алчный профиль хищной птицы, то, как бы ни менялся металл, оттиск остается неизменным. Некоторые из этих лиц, казавшихся типично итальянскими, — улыбка Луини, сладострастный и спокойный взгляд Тициана, цветы Адриатики или ломбардских равнин, — расцвели в действительности на северных деревьях, пересаженных в древнюю латинскую почву. Какие бы краски ни были растерты на палитре Рима, основным тоном всегда будет римский.

Кристоф не способен был разобраться в своих впечатлениях, но он восхищался вековой культурой, древней цивилизацией, которой дышали эти люди, зачастую довольно ограниченные, а иногда даже более чем посредственные. Едва уловимый аромат. Проявлявшийся в мелочах, грациозная обходительность, мягкие манеры, доброжелательность, не лишенная насмешливости, сознание собственного достоинства, острый взгляд и улыбка, живой и беспечный ум, скептический, непринужденный и притом разносторонний Ничего резкого, грубого. Ничего книжного. Здесь можно было не бояться встречи с каким-нибудь психологом из парижских салонов, подстерегающим вас за стеклами своего пенсне, ни с капральскими повадками какого-нибудь немецкого доктора. Это были просто люди, и люди очень человечные, подобно друзьям Теренция и Сципиона Эмилиана…

вернуться

12

«Сельская честь» (итал.) — опера Масканьи

вернуться

13

живой румянец, крепкое, полное жизненных соков тело (лат.)

45
Перейти на страницу:
Мир литературы