Очарованная душа - Роллан Ромен - Страница 128
- Предыдущая
- 128/252
- Следующая
– Но ведь у меня своя боль…
– Конечно. Я над этим не смеюсь, как другие, – те, кто говорит, что настоящие муки – это муки нищеты, а буржуа только с жиру бесится, его страдания – роскошь. Может быть, это и роскошь – за исключением болезни и смерти, разумеется, – хотя даже болезнь и смерть не у всех одинаковы…
– Не одинаковы?
– Нет, дружок. Болеть и умирать спокойно, на своей постели, не тревожась о судьбе близких, – это тоже роскошь. Но кто живет в роскоши, тот уж не замечает ее, и по какой бы причине он ни страдал, настоящей или выдуманной, это несладко. И мне жалко всех – и ваших и наших. У каждого человека свои горести, скроенные по его мерке… Но не похожие друг на друга.
– Люди одинаковы. Питан.
– Да жизнь не одинакова… Вот, например, труд – что он для вас? Вы уверяете (вы и ваши, и лучшие и худшие из вас, да, даже пиявки, живущие чужим трудом) – вы уверяете, что труд прекрасен, труд свят и кто не знает труда, тот не имеет права существовать… Отлично. Но разве вы можете представить себе, что такое труд по нужде, без просвета, без мысли, без надежды когда-нибудь избавиться от него, труд, берущий за глотку, ослепляющий, отравляющий, когда человек привязан к жернову, как скотина, которая ходит по кругу, пока не освободится, то есть не околеет? И вот этот труд прекрасен? Он свят? А те, кто живет плодами этого труда, который они обесчестили, – разве они не останутся для нас навсегда чужими?
– Но я-то не живу плодами этого труда!
– Живете. Ваша молодость, не ведающая ни забот, ни голода, ваша школа, досуг… Учись себе спокойно, годами не заботясь о хлебе насущном…
Вдруг Марка, искавшего, чем бы защититься, осенила мысль, которая прежде никогда не приходила ему в голову.
– Все это добыто не вашим трудом, а трудом моей матери.
Питан заинтересовался, и Марк рассказал ему о жизни матери и ее мужестве. Повествуя об этой жизни, Марк впервые открыл ее для себя: он чувствовал и гордость и какое-то смущение, причину которого он понял после одного оброненного Питаном замечания.
– Что ж, мой друг, – спокойно сказал Питан, когда Марк кончил свой рассказ, – значит, эксплуатируемая – это она.
Но Марку пришлось не по вкусу, что ему указали на его долг.
– Это мое дело, Питан. Это вас не касается.
Питан не возражал. Он усмехался.
Рабочие высыпали с завода. Он встал и подошел к ним. У него были среди них знакомые; раздавая листовки, он перебрасывался с ними замечаниями. Но они поспешно садились на велосипеды, – пора было ужинать. Они небрежно развертывали листовки. Некоторые, засунув руки в карманы, отказывались брать их.
– Да ну их, – говорили они.
Трое или четверо остановились перемолвиться словечком с Питаном. Марк остался поодаль, – сейчас он отчетливо сознавал: «Я – чужой».
Когда Питан вернулся. Марк, шагая с ним рядом, после короткого молчания сказал:
– Вы не открыли мне ничего нового. Питан. Все это мне и самому было видно. Казимир и другие никогда не обращаются со мной как с товарищем.
Они то льстят мне, то унижают меня. Они как будто гордятся и мною и передо мною. Гордятся, что могут презирать меня как заложника буржуазии.
– Хе-хе! – Питан тихонько засмеялся. – Теперь вы хватили через край-с другого конца. Но крупица правды тут есть. Я потому и сказал вам, что сам это чувствовал.
Марк остановился, топнул ногой и крикнул:
– Это несправедливо! Он отвернулся, чтобы не выдать своей слабости; у него чуть не полились слезы из глаз. Питан взял его под руку; они продолжали идти.
– Да, – задумчиво проговорил Питан, – на свете много несправедливого.
В нашем обществе почти все несправедливо. Вот почему и надо его перестроить.
– Разве не могу и я внести свою лепту?
– Можете и должны. Как и мы. Каждый в меру своих сил, каждый на своем месте. Но новое общество, пролетарский строй (извините, господин Ривьер). вас не примет. Мне очень за вас больно, но это так!.. Да и меня, впрочем, не примет, так как меня уже не будет в живых.
– А ваших, людей вашего класса?..
– Людей моего класса – да. Их примут.
Марк высвободил свою руку и промолвил:
– Питан, вы и ваши – те же националисты. Вы сражаетесь с отечеством.
Но сражаетесь во имя другого отечества. А оно так же нетерпимо, как старое.
Питан добродушно ответил:
– У меня нетерпимости нет, мальчик. Один человек блондин, другой брюнет, один высок ростом, другой мал, один белого, другой желтого цвета, – для меня это все едино, все они одинаково любят, одинаково исходят кровью, умирают. Я – за все отечества. Ни одно из них мне не мешает…
Только вот за нашим пролетарским отечеством не признают права на жизнь.
Придется ему силой взять это право у ваших.
– И заодно – жизнь?
– Мы не питаем к вам злобы. Но ваш класс лишает нас солнца.
– Не много я вижу солнца, – грустно сказал Марк.
– Вы можете искать его. В ваших книгах, в занятиях, в свободной и спокойной работе ума. Что ж, ищите его, а затем дайте нам, нам, которые не могут позволить себе таких дорогостоящих экскурсий! Это самое лучшее, что вы можете сделать. Возвращайтесь к себе и работайте для нас!
– Невесело это! – сказал Марк. – Жить без товарищей!
– Будьте товарищем всех, а не товарищем одного!
– Значит, опять одиночество! – воскликнул Марк.
Питан остановился и посмотрел, сочувственно улыбаясь, в лицо юноши, но Марк отвел глаза. Питан распрямил спину, набрал в легкие воздуха, испорченного фабричными запахами, и сказал:
– Да, это хорошо. Это закаляет.
Марк насупился. Питан хлопнул его по плечу:
– Взгляни!..
(Он впервые обратился к нему на «ты».).
С высоты укреплений они увидели широкую голую равнину, столбы фабричного дыма – ледяной зимний ветер тяжело выкручивал их, как белье, в грязной лохани неба, – а позади – муравейник, дома и дома, миллионы жизней, город – эту мрачную трагедию. Питан, счастливый и серьезный, дышал полной грудью. Он сказал:
– Одиночество со всеми – это когда все братья всех.
– И все поедом едят друг друга, – горько вымолвил Марк.
– Им нужно есть! – просто сказал Питан. – Это закон… И, значит, надо накормить их! Для этого мы родились – чтобы кормить собой других. И из всех хороших вещей это наилучшая!
Марк смотрел на землистое лицо тщедушного ремесленника, как бы освещенное огнем изнутри, и ему передалась безмолвная радость человека, который мечтал послужить пищей для других. Он подумал о том, что и христианский бог пришел, чтобы дать себя съесть… О, какая варварская человечность!.. Он хорошо понимал ее величие, но еще был слишком юн, чтобы стремиться к нему…
«Нет! Не быть съеденным!.. Уж лучше есть самому!»
Марка всколыхнули, но разочаровали эти люди с другого берега, где он не мог высадиться, но он был теперь как птица, которая висит между небом и землей, не зная, где найти прибежище. Из родного гнезда он вырвался, возвращаться в него не желает, но он еще слишком молод, чтобы построить собственное гнездо, да и где? Где найти приют до той поры, когда настанет время заложить собственный очаг? На какой сук опереться? Предрассудки, еще накануне владевшие им, разъедены сомнением; все еще цепляясь за них и не зная, чем их заменить, он чувствует, что они уже рассыпаются в прах. В мире идей, который так много значит для распаленного мозга, городского подростка, этот пятнадцатилетний мальчуган одинок и затерян, ему не за что ухватиться.
Марк снова столкнулся с Перреттой-Марселиной, такой же, как и он, беглянкой, девушкой с губами козлоногого Пана. На сей раз он их вкусил.
Их былые встречи на лестнице возобновились, но на более близком расстоянии. Он искал ее объятий, чтобы укрыться в них. Как ни далеко она отошла от всего, что покинула, Марк был для нее вестником из родного края. Ведь они из-под одной кровли. Они чирикали на краешке одного я того же желоба.
Затерянные в беспредельности города, беглецы прильнули друг к другу, чтобы отогреть свои перышки. Марселина клюет вздрагивающие губы своего юного возлюбленного. И горяч же этот мальчуган! Он может вспыхнуть, как спичка. Он с каким-то неистовством отдается миру наслаждений – миру мучений, только что им открытому. Марселину это забавляет, но эта далеко не совестливая девушка питает к застенчивому и бесстыдному Керубино, который пожирает ее, какое-то непонятное, почти материнское чувство: ей и чудно и тревожно. Как ни мало дорожит она семейными привязанностями, но за этого мальчугана считает себя ответственной. Марселина прижимает его к груди, впивается взглядом в его бледные щеки, в его воспаленные глаза; ее сначала смешат, а потом пугают его исчезновения по ночам; он возвращается в холодные предрассветные часы мокрый, окоченевший. Он легко одет, он неосторожен; у него появился сухой кашель. Он порывист, он весь горит; первый же ветер сможет его унести. Марселина беспокоится и в то же время раздувает огонь; она играет им. Марк ревнив. Марселина его изводит, она не признает никаких стеснений. Ее мучит совесть, но она доканчивает начатое – она попросту убивает его.
- Предыдущая
- 128/252
- Следующая