Очарованная душа - Роллан Ромен - Страница 114
- Предыдущая
- 114/252
- Следующая
А он читает ее мысли и думает вслух:
– Что же делать?
Но она женщина, и страстная женщина. Она не может примириться. Примириться с тем, что мешает ей жить…
– Что делать? Остаться.
Он устало пожимает плечами.
Ах! На нее ополчился весь свет!.. И на него тоже. Но она злится на своего возлюбленного! Он вместе со «всем светом». Он смиряется. Зачем?
Двое рабочих, живущих в мансардах, тоже смирились: это Перрэ (седла и сафьяновые изделия) и Пельтье (электромонтер). Они готовы были бороться против войны. Но раз никто против нее не борется, приходится идти в ногу с ней. Иного выбора нет… Оба они социалисты, и точка отправления у них одна и та же. Но люди отправляются вместе, а потом расходятся в разные стороны. И вот их пути разошлись.
Еще неделю назад Перрэ твердо решил, что войны не будет:
– Все это газетная труха, досужий вымысел игроков в покер, министров и дипломатов, заседающих за зеленым столом. А если бы даже эти международные маклеры и напакостили нам, их поставили бы на место. Мы еще свое слово скажем! Мы – Интернационал, Жорес, Вайян, Гед, Ренодель, Вивиани и профсоюзы. Железная дивизия. И все товарищи за границей, особенно в Германии… Слушай, Пельтье! На днях мы (наши) встретились с ними, все уже организовано, лозунг дан. Пусть только эти негодяи посмеют объявить мобилизацию… Мы им покажем мобилизацию: никто с места не тронется!..
Но Пельтье посмеивается и посвистывает себе в бороду; он говорит Перрэ:
– Молодо-зелено, товарищ! Перрэ запальчиво возражает. Ему минуло тридцать семь, а тридцать семь лет тяжелого труда сойдут за пятьдесят лет жизни какого-нибудь лежебоки. Но Пельтье спокойно отзывается:
– Вот именно! Ты тянул свою лямку, а думать было некогда.
Перрэ вступает в спор, подавая приятелю «с пылу, с жару» статью, прочитанную в последнем номере газеты, – единственной газеты, которая лжет в тон его мнениям. Пельтье пожимает плечами и устало отвечает:
– Да, говорить-то легко!.. А вот делать!.. Все улетучатся.
И они «улетучились». Когда подлый матадор, прячась за ставень, свалил Жореса одним ударом, точно быка, в замершем от ужаса Париже было великое шествие, зловещее торжество похорон – и речи, речи, ливень речей над тем, кто навсегда умолк. Все были тут – и те, кто оплакивал сраженного, и те, кто думал:
«Ему куда лучше в гробу».
Народ ожидал призыва к отмщению, сигнала, который рассеял бы тревогу, молнии во мраке. А погребальное красноречие, которое изливали все эти уста, дышало лишь смертью и предательством. Ораторы говорили:
– Поклянемся отметить за Жореса! Но еще не отзвучали эти клятвы, как они сами же нарушили их. Они стали подрядчиками той войны, которая сразила Жореса. Они внушали народу:
– Идите убивать! Сплотимся же в священном единении над телами наших братьев!
И то же твердили их единомышленники в Германии.
Народ в замешательстве молчал. Но потом зашумел и пошел следом. Не его забота думать. Раз те, кого он поставил думать за себя, его вожаки, повели его на войну, остается только идти. И Перрэ уже уверил себя, что это и есть служение делу народа и Интернационала. Вот кончится война – и настанет золотой век!.. Надо же позолотить себе пилюлю!
Но Пельтье, уже утративший свои иллюзии, сказал:
– Как же, пойдут они на войну! Дело народа… Осточертели мне эти слова. Устрою-ка я лучше свои дела. Возьму пример с них (они – это акулы, предавшие социализм): устроюсь…
И Пельтье устроился…
Во всем доме, сверху донизу, не чувствуется вражды. Немцами возмущаются – ведь они нападающая сторона (конечно, они! Тут и спорить нечего).
Воевать не хотят, но идут на войну, чтобы проучить немцев. Из глубины страдания, затаенного, немого, сосредоточенного, из сознания необходимости жертв рождается энтузиазм. Но ненависть не родилась.
Выказывает ее разве только Равусса (Нюма) – хозяин «дровяного склада и винного погребка», живущий в нижнем этаже. Тучный, растрепанный старик, еле-еле таскающий свои подагрические ноги, обутые в грязные туфли, болтает о бошах, изливая на них потоки брани; он завидует своему сыну Кловису, который отправляется потрошить колбасников. А сын ликует: это будет приятная прогулка! У бошей он вдосталь побалуется пивом и ихними Гретхен… Хохочут… Галдят… Но на лице твоем, толстяк, я читаю тревогу, заглушаемую громкой болтовней, и гнев при мысли об опасностях, на которые ты волей-неволей посылаешь своего сына, своего единственного сына…
– Если он!.. Если они его!.. А, черт!.. Если они его искалечат, убьют!..
Как бы то ни было, на всем доме – печать спокойного достоинства, без ярости, без малодушия, печать благоговейной и мужественной покорности.
Каждый выставляет, точно натянутый лук, свое доверие, обращенное к неведомому богу. А тревоги запрятывает поглубже.
Всех ли я обошел? Не пропустил ли кого-нибудь?
Ах да! В маленькой квартирке напротив Кайе, на шестом этаже, живет молодой писатель Жозефен Клапье. Ему двадцать девять лет, у него больное сердце, и он освобожден от военной службы. Он прячется в своей норе.
Инстинктивно старается не быть на виду. Пока что его жалеют. Но жалость – даяние, которым было бы неосторожно злоупотреблять. А Клапье осторожен. На душе у него кошки скребут… Внизу есть недреманное око: Брошон, о котором я забыл упомянуть… А его неудобно обойти: это муж привратницы, полицейский агент. Онто не уезжает – его глаза, его кулаки пригодятся здесь; долг его – остаться на этом берегу. Но задору у него не меньше, чем у завзятого вояки; он зорко следит за подозрительными личностями, за врагами в тылу. Брошон обнимает свой дом отеческим взором; это дом благонадежный, он делает ему честь. К обитателям его Брошон очень благоволит. Но ведь долг на первом месте! А Клапье у него на примете. Клапье – пацифист.
На этот раз довольно – этим дворнягой я заканчиваю свой смотр. Я обошел все этажи, кроме второго. Второй этаж закрыт. Второй этаж неприкосновенен. Его занимает домовладелец. Г-н и г-жа Поньон, богатые, пожилые, скучающие люди, уехали отдыхать. Квартирную плату они собрали с жильцов в июле. В октябре они вернутся… Канет в вечность целый триместр…
И миллион жизней.
Они уехали, все восемь воинов. А оставшиеся затаивают дыхание, чтобы уловить звук их удаляющихся шагов. На улицах шумно. Но по ночам на человеческие сердца, на дом ложится трагическая тишина.
Аннета спокойна. Невелика, впрочем, заслуга – ведь ей ничто не угрожает. И это кажется ей унизительным. Будь она мужчиной, она, разумеется, не задумываясь, отправилась бы на войну. Но что сталось бы с ее решимостью, если бы ее сын был пятью годами старше? Кто знает? Она сказала бы, что уже одна эта мысль обидна для нее. Ведь такие, как Аннета, способны, рассердившись на себя, пылая румянцем, поставить на карту и самое себя и своих любимых… Способна? Может быть, и так… Но поставит ли?..
Она в этом убеждена… Сделаем вид, что верим ей! Если мы не согласимся, она насупится, как разгневанная Юнона. Но когда ее мальчик подходит к ней, она с трудом удерживается, чтобы не задушить его в своих пылких объятиях. Он принадлежит ей. Она его крепко держит…
Несмотря на дремлющую в ней жажду деятельности, Аннета волей-неволей бездействует. Она (вместе с сыном) на время защищена от опасностей.
Судьба даровала ей отсрочку, и у нее есть время наблюдать. Она пользуется этим. Она смотрит на мир свободным взглядом, не застланным никакой теорией. Над вопросами войны и мира она никогда еще не задумывалась. Вот уже пятнадцать лет как ее целиком захватывает более знакомый ей конфликт – борьба за хлеб и еще более жгучий – борьба с самой собой. Это и есть настоящая война; каждый день она начинается сызнова; перемирие на этом фронте – жалкий клочок бумаги. Что касается войны внешней и международной политики вообще, то Аннета от них далека. Целых сорок лет (сорок лет, прожитых Аннетой) Третьей республике удавалось поддерживать безоблачный мир – скорее благодаря тому, что Европе везло, хотя она этого и не заслуживала, чем благодаря стараниям самой республики (ибо этот дряблый режим, как и его противник – болтливый император никогда не произносил «да», но не говорил «нет», и козырял то сухим порохом, то сухой оливковой ветвью). Для целого поколения война была чем-то далеким и смутным, декорацией или отвлеченной идеей, романтическим зрелищем или вопросом морали и метафизики.
- Предыдущая
- 114/252
- Следующая