Белая стена - Редол Антонио Алвес - Страница 59
- Предыдущая
- 59/67
- Следующая
Он только что отомкнул дверь чердака, где держал сына взаперти, приказал ему выйти, не называя по имени, и вот Руй Мигел стоит перед ним, во власти отцовских рук, готовых избить его или приласкать. Зе Мигел любит сына. И чем сильней любит, тем сильней ненавидит. Да, ненавидит. Что я дурного сделал, за что мне такое несчастье? Он вспоминает день, когда повел сына к парикмахеру обкорнать девчачьи локоны, жена плакала, упрашивала подождать еще два месяца, ну хоть месяц. Руй Мигел смирился, сидел, покусывая губы, его мальчишеские плечи вздрагивали каждый раз, когда ножницы отхватывали очередную прядь почти белокурых кудрей, под конец все-таки расплакался. В тот момент Зе Мигелу сын даже нравился.
– Мужчина никогда не плачет, даже если потроха кому-то выпустит и руки измарает. Хочешь быть тореро? Тореро не носят волосы, как у девчонок.
Он тогда решил взять сына с собой на ярмарку – в костюме рибатежца и верхом на смирной серой кобылке, которую купил специально для него на голеганской ярмарке. Повел сына к портному, чтобы тот снял мерку для серой куртки и таких же брюк; Мигел Богач хотел, чтобы сын был одет точно так же, как он сам: шляпа с низкой тульей и твердыми полями, невысокие севильские сапожки на каблуках и со шпорами, кончик белого платка высовывается из кармана куртки. Они с сыном вызвали восторг в рядах простонародья, когда ехали встречать быков для воскресной корриды; в кавалькаде властителей Лезирии они были как свои.
День ничем не омраченного блаженства, никогда жизнь не казалась ему столь покорной честолюбивым замыслам, которые он вынашивал столько лет. Штопор при всем народе пожал ему руку и велел крестнику ехать слева от себя, любуясь лихой посадкой этого мальчугана, в котором он узнавал самого себя в детстве, почти так же, как узнавал себя во внуке, сыне барышни Бле и беспутного графа. Зе Мигел провожал их глазами, они ехали шагом. Он ехал следом, но на расстоянии, ослепленный и взволнованный, по щекам у него текли слезы, и он не стыдился их, не пытался унять, потому что даже не ведал прежде, что радость может быть такой глубокой и внезапной. Из некоторых окон раздались рукоплескания, и он услышал свое имя, да, это крестник Релваса-Штопора, сын Мигела Богача, Руй Мигел, даже не верится, что мальчик родился в такой семье, лицо как у дворянина, – принц, добавил от себя Зе Мигел в этот ничем не омраченный час блаженства.
Он роздал билеты на бой быков почти всем своим людям. Хотел, чтобы видели, как он сидит у себя в ложе вместе с друзьями. Алисе Жилваз осталась дома, она еще не умела носить перчатки и неловко чувствовала себя в шелковом платье, сшитом в Лиссабоне специально к этому дню. Незадолго до начала корриды она почувствовала недомогание: мигрень, объяснила она мужу, но на самом деле была не в силах совладать со страхом, от которого шла кругом голова, да, она боялась, что, когда ее увидят в коляске, кто-нибудь крикнет вслед – глядите, кухарка Релвасов вырядилась баронессой; или что будут смеяться над ее замешательством, а муж выбранит ее за робость, как в тот вечер, когда они пошли в кино, и она споткнулась в проходе и упала на колени к потехе завистников из партера, свора чванных голодранцев, не платят булочнику, чтобы потолкаться среди людей с деньгами. С нее довольно было полюбоваться мужем и сыном из окна. Они ехали в наемной коляске, чрезвычайно гордые друг другом: ее Зе курил сигару, не сводя упоенных глаз с сына, а мальчонка засунул руки в карманы куртки, как его учили, и при каждом движении поглядывал на отца, чтобы удостовериться, что делает все правильно и в соответствии с принятым в Рибатежо ритуалом поведения будущего землевладельца.
Зе Мигел узнавал в нем самого себя мальцом, родной мой сынок, родной мой, а теперь от избытка презрения он не может назвать его сыном, злобное волнение сжимает ему горло, голос стал хриплым, срывается, и слова не выговариваются, словно все жилы у него порвались от отравляющего душу стыда, который он чувствует при мысли о том, что весь городок судачит о нем и презирает его; в чем состоит его отцовский долг, черт побери? – в том, чтобы спасти сына от насмешек, от пересудов злопыхателей, что толпятся у дверей кафе и таверн кучками, откуда доносятся взрывы злорадного хохота: мстят ему за богатство, подлецы, многих из них он угощал пивом, и вот теперь они рвут в клочья его имя по вине сына, а Зе Мигел так желал, чтобы сын его облагородил семейство Атоугиа, в котором из поколения в поколение все были пастухами да батраками.
Презирать собственного сына – черт побери, выпадало ли кому-нибудь горе тяжелее среди жизненных невзгод? Раздирающая боль нарастает в груди у тебя и раздирает сердце и жилы, все до единой, обжигает их, дочерна обжигает. Он пытался запугать сына, хлестал ремнем и злыми словами, от которых самого его жгло огнем, даже когда он произносит их мысленно, а тем более вслух. Ему и повторять их не нужно, и без того он приходит в неистовство. Бессмысленно жестикулирует, не помнит себя, весь заходится внутренним криком в этот весенний день – ах, как прекрасна весна! – а теперь он ее словно не чувствует, она бесстыже насмехается над ним, над тем, что теперь ему не в чем сомневаться, и это хуже смерти.
Когда Зе Мигел велел жене запереть сына на чердаке, он задумал дать тому время на раскаяние, в надежде, что в один прекрасный день Руй Мигел придет просить у него прощения и пообещает начать новую жизнь: даже воры и те исправляются – разве не так? – человек в силах исправиться, весь вопрос в том, чтобы понял, что ему на пользу, а что – нет.
И вот вчера, вчера вечером, он сидел за столиком на улице близ кафе и пил пиво в обществе Мануэла Педро и Коутиньо, и гут приходит брат, отзывает его в сторону и рассказывает, что (торож с бульвара застал его сына в объятиях какого-то юноши. Зе Мигел потерял голову. Публичный позор сына он воспринимает как удар, безвозвратно сгубивший все честолюбивые замыслы, взлелеянные им для них обоих. Над ним нависает угроза краха. Непоправимого. Он почти смирился с этим.
Что ему делать?! Дыхание у него учащается, и сердцебиение гоже, он весь напрягся. Вздрагивает от любого звука.
В то утро, проходя по рынку, он встречает Антонио Испанца; тот, уже старик, сидит у двери таверны, ест лупин, и Зе Мигел видит, что он глядит на него с ухмылкой. Поддавшись внезапной ярости, Зе Мигел подскакивает к старому шоферу. Он сорвался с тормозов, какой-то разрушительный порыв лишает его самообладания; он хватает Испанца за лацкан пиджака и спрашивает:
– Ты над чем смеешься?
– Я?!
– Да, ты; над чем ты смеешься?!
– Убери сперва лапы, потом разговаривай.
Антонио Испанец высвобождается резким рывком, теряет равновесие, но кто-то, выбежав из таверны, поддерживает его сзади. Зе Мигел останавливается на пороге, из таверны на него пристально смотрят какие-то люди, Зе Мигел пытается понять выражение их глаз.
– Теперь человеку и посмеяться ни над чем нельзя, – объясняет Испанец друзьям. – Этого типа допекло, так он думает, люди ему должны давать отчет, почему им смеяться охота.
– Ты выйди, повтори это на улице, – бросает Зе Мигел, чувствуя, что кровь кипит у него в жилах. Он весь в поту; его руки клещами тянутся к шее Испанца, пальцы растопырены, словно он хочет снять с нее мерку.
– Мне захотелось смеяться, ну и что? А если даже над тобой или над кем-то из твоих?
– Скажи, над кем! Только сунься на улицу, я тебе уши оборву!..
– Ты свою спесь прибереги для других случаев. Когда-нибудь мы еще поговорим…
– Давай сейчас поговорим, Испанец. Я не из робкого десятка, тебе известно.
– Нет, сейчас нет. Сейчас все козыри у тебя. Но когда-нибудь придется тебе держать ответ – передо мной или перед кем другим.
Несколько мужчин подходят к порогу таверны, возле которой стоит Зе Мигел. Один из них, смерив его взглядом, шепчет:
– Оставьте старика в покое, почтенный. Старик вас не трогал.
– Смеялся он.
– Ну и что?! Значит, нам уже и смеяться запрещено? Хоть посмеяться, черт побери! Хоть посмеяться, ты, чертов сын! Что же, бедняк уже и посмеяться не волен?! Вам-то какое дело, почтенный сеньор Зе?! Вы что думаете – люди только над вами могут смеяться?!
- Предыдущая
- 59/67
- Следующая