Любовь к ребенку - Корчак Януш - Страница 15
- Предыдущая
- 15/17
- Следующая
Таблица, устанавливающая, когда и сколько часов спать ребенку, – абсурд. Определить необходимое для данного ребенка количество часов сна легко, если есть часы: надо определить, сколько он проспит не просыпаясь и проснется ли выспавшимся. Я говорю: «выспавшимся», а не «бодрым». Бывают периоды, когда ребенку требуется больше сна, и такие, когда ребенок, хотя и устал, хочет не спать, а просто полежать в постели.
Период утомления: вечером неохотно ложится – не хочется спать; утром неохотно поднимается – не хочется вставать. Вечером делает вид, что не спится, а то не позволят вырезать, лежа в постели, картинки, играть в кубики или в куклы, погасят свет и запретят разговаривать. Утром делает вид, что спит, а то велят сейчас же вставать и умываться холодной водой. С какой радостью приветствует он кашель или жар, которые позволяют оставаться в постели!
Период безмятежного равновесия: быстро заснет, но проснется ни свет ни заря, полон энергии, потребности движения, озорной инициативы. Его не остановят ни пасмурное небо, ни холод в комнате: босой, в одной рубашке, разогреется, прыгая по столу и стульям. Что делать? Класть поздно спать, даже, о ужас, в одиннадцать часов. Позволить играть в постели. Спрашивается, почему разговоры перед сном должны «перебивать сон», а нервничанье, что поневоле приходится быть непослушным, не «перебивает сон»?
Принцип – неважно, правильный ли – рано ложиться, рано вставать – родители ради собственной выгоды сознательно исказили; получилось: чем больше сна, тем полезнее для здоровья. К ленивой дневной скуке добавляют нервирующую скуку вечернего ожидания сна. Трудно вообразить более деспотичный, граничащий с пыткой приказ:
– Спи!
Люди, которые поздно ложатся спать, бывают больны потому, что ночью они пьянствуют и распутничают, а должны ходить на работу рано, и они недосыпают.
Неврастеник, который как-то встал на рассвете и чувствовал себя прекрасно, поддался внушению.
Что ребенок, рано ложась спать, меньше находится при искусственном освещении – не такой уже большой плюс в городе, где нельзя с зарей выбежать на лужайку, и он валяется при опущенных шторах в постели уже обленившийся, уже мрачный, уже капризный – дурное предзнаменование для начинающегося дня…
Я не могу здесь в нескольких десятках строк развить тему (это относится ко всем затронутым в книге проблемам). Моя задача – пробуждать бдительность…
Каковы его особенности, потребности, каковы скрытые, не замеченные еще возможности? Что представляет собой эта половина человечества, живущая вместе с нами, рядом с нами в трагичном раздвоении? Мы возлагаем на нее бремя завтрашнего человека не давая прав человека сегодняшнего.
Если поделить человечество на взрослых и детей, а жизнь – на детство и зрелость, то детей и детства в мире и в жизни много, очень много. Только, погруженные в свою борьбу и в свои заботы, мы их не замечаем, как не замечали раньше женщину, крестьянина, закабаленные классы и народы. Мы устроились так, чтобы дети нам как можно меньше мешали и как можно меньше догадывались, что мы на самом деле собой представляем и что мы на самом деле делаем.
В одном из парижских детдомов я видел два ряда перил у лестницы: высокие для взрослых, низкие для малышей. Этим да еще школьной партой и исчерпал себя гений изобретателя. Мало, очень мало! Взгляните на нищенские площадки для ребят со щербатой кружкой на ржавой цепи у бассейна в магнатских парках европейских столиц.
Где дома и сады, мастерские и опытные поля – орудия труда и знания для детей, людей завтрашнего дня? Еще одно окно да тамбур, отделяющий класс от клозета, – архитектура дала лишь столько; клеенчатая лошадка и жестяная сабля – столько дала промышленность; яркие картинки да рукоделия на стенах – немного; сказка? – не мы ее выдумали.
На наших глазах из наложницы возникла женщина-человек. Веками играла она насильно навязанную роль, воплощая тип, выработанный самовластием и эгоизмом мужчины, который не желал замечать женщину-труженицу, как не замечает и сейчас труженика-ребенка.
Ребенок еще не заговорил, он все еще слушает.
Ребенок – это сто масок, сто ролей способного актера. Иной с матерью, иной с отцом, с бабушкой, с дедушкой, иной со строгим и с ласковым педагогом, иной на кухне и среди ровесников, иной с богатыми и с бедными, иной в будничной и в праздничной одежде. Наивный и хитрый, покорный и надменный, кроткий и мстительный, благовоспитанный и шаловливый, он умеет так до поры до времени затаиться, так замкнуться в себе, что вводит нас в заблуждение и использует в своих целях.
В области инстинктов ему недостает лишь одного, вернее, и он есть, только пока еще рассеянный, как бы туман эротических предчувствий.
В области чувств превосходит нас силой – не отработано торможение.
В области интеллекта по меньшей мере равен нам, недостает лишь опыта.
Оттого так часто человек зрелый бывает ребенком, а ребенок – взрослым.
Вся же остальная разница в том, что ребенок не зарабатывает и, будучи на содержании, вынужден подчиняться.
Детские дома теперь уже меньше похожи на казармы и монастыри – это почти больницы. Гигиена есть, зато нет у них улыбки и радости, неожиданности и шаловливости; они серьезны, если не суровы, только по-другому. Архитектура их еще не заметила; «детского стиля» нет. Взрослый фасад, взрослые пропорции, старческий хлад деталей. Француз говорит, что Наполеон колокол монастырского воспитания заменил барабаном – правильно; я добавлю, что над духом современного воспитания тяготеет фабричный гудок.
Приведу пример, попытаюсь объяснить.
– Я скажу маме на ушко.
И, обнимая мать за шею, бормочет таинственно:
– Мамочка, спроси доктора, можно мне булочку (шоколадку, компот)?
При этом поглядывает на доктора, кокетничая улыбкой, чтобы подкупить, вынудить позволение.
Старшие дети шепчут на ухо, младшие говорят обычным голосом…
Был момент, когда окружающие признали, что ребенок достаточно созрел для морали:
«Есть желания, которые нельзя высказывать. Эти желания бывают двоякие: одни вовсе не следует иметь, а если уж они есть, их надо стыдиться; другие допустимы, но только среди своих».
Нехорошо приставать; нехорошо, съев конфетку, просить вторую. А иногда вообще нехорошо просить конфетку: надо ждать, когда сами дадут.
Нехорошо делать в штанишки, но нехорошо и говорить: «Хочу пись-пись», будут смеяться. Чтобы не смеялись, надо сказать на ухо.
Порой нехорошо вслух спрашивать:
– Почему у этого дяди нет волос?
Дядя засмеялся, и все засмеялись. Спросить можно, да только шепотом, на ухо.
Ребенок не сразу поймет, что цель говорения на ухо – чтобы тебя слышало лишь одно доверенное лицо; и ребенок говорит на ухо, но громко:
– Я хочу пись-пись, я хочу пирожное.
А если и тихо говорит, все равно не понимает. Зачем скрывать то, о чем все присутствующие и так от мамы узнают?
У чужих ничего не надо просить, почему тогда у доктора можно, да еще вслух?
– Почему у этой собачки такие длинные уши? – спрашивает ребенок тихим-претихим шепотом.
Опять смех. Можно было и вслух спросить, собачка не обидится. Но ведь нехорошо спрашивать, почему у этой девочки некрасивое платье? Ведь и платье не обидится?
Как объяснить ребенку, сколько здесь скверной фальши?
И как потом растолковать, отчего вообще нехорошо говорить на ухо?
Смотрит с любопытством, жадно слушает и верит.
«Яблоко, тетя, цветочек, коровка» – верит!
«Красиво, вкусно, хорошо» – верит!
«Бяка», брось, нельзя, не тронь» – верит!
«Поцелуй, поздоровайся, поблагодари» – верит!
- Предыдущая
- 15/17
- Следующая