Выбери любимый жанр

Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич - Страница 93


Изменить размер шрифта:

93
В наш гнусный век…
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.

Олег вздрогнул. Он не знал этих строк, но была в них та прорезающая несомненность, когда и автор, и истина выступают во плоти.

А Шулубин ему погрозил крупным пальцем:

– Для дурака у него и места в строчке не нашлось. Хотя знал же он, что и дураки встречаются. Нет, выбор нам оставлен троякий. И если помню я, что в тюрьме не сидел, и твёрдо знаю, что тираном не был, значит… – усмехнулся и закашлялся Шулубин, – значит…

И в кашле качался на бёдрах вперёд и назад.

– Так вот такая жизнь, думаете, легче вашей, да? Весь век я пробоялся, а сейчас бы – сменялся.

Подобно ему и Костоглотов, тоже осунувшись, тоже перевесясь вперёд и назад, сидел на узкой скамье, как хохлатая птица на жёрдочке.

На земле перед ними наискосок ярко чернели их тени с подобранными ногами.

– Нет, Алексей Филиппыч, это слишком сплеча осужено. Это слишком жестоко. Предателями я считаю тех, кто доносы писал, кто выступал свидетелем. Таких тоже миллионы. На двух сидевших, ну на трёх – одного доносчика можно посчитать? – вот вам и миллионы. Но всех записывать в предатели – это сгоряча. Погорячился и Пушкин. Ломает в бурю деревья, а трава гнётся, – так что – трава предала деревья? У каждого своя жизнь. Вы сами сказали: пережить – народный закон.

Шулубин сморщил всё лицо, так сморщил, что мало рта осталось и глаза исчезли. Были круглые большие глаза – и не стало их, одна слепая сморщенная кожа.

Разморщил. Та же табачная радуга, обведенная прикраснённым белком, но смотрели глаза омытее:

– Ну, значит – облагороженная стадность. Боязнь остаться одному. Вне коллектива. Вообще, это не ново. Френсис Бэкон ещё в XVI веке выдвинул такое учение – об идолах. Он говорил, что люди не склонны жить чистым опытом, им легче загрязнить его предрассудками. Вот эти предрассудки и есть идолы. Идолы рода, как называл их Бэкон. Идолы пещеры…

Он сказал – «идолы пещеры», и Олегу представилась пещера: с костром посередине, вся затянутая дымом, дикари жарят мясо, а в глубине, полунеразличимый, стоит синеватый идол.

– …Идолы театра…

Где же идол? В вестибюле? На занавесе? Нет, приличней, конечно, – на театральной площади, в центре сквера.

– А что такое идолы театра?

– Идолы театра – это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил.

– Ох, как это часто!

– А иногда – что и сам пережил, но удобнее верить не себе.

– И таких я видел…

– Ещё идолы театра – это неумеренность в согласии с доводами науки. Одним словом, это – добровольно принимаемые заблуждения других.

– Здорово! – очень понравилось Олегу. – Добровольно принимаемые заблуждения других! Да!

– И, наконец, идолы рынка.

О! Это представлялось легче всего! – базарное тесное кишение людей и возвышающийся над ними алебастровый идол.

– Идолы рынка – это заблуждения, проистекающие от взаимной связанности и сообщности людей. Это ошибки, опутывающие человека из-за того, что установилось употреблять формулировки, насилующие разум. Ну, например: враг народа! не наш человек! изменник! – и все отшатнулись.

Нервным вскидыванием то одной, то другой руки Шулубин поддерживал свои восклицания – и опять это походило на кривые неловкие попытки взлететь у птицы, по крыльям которой прошлись расчисленные ножницы.

В спины им прижаривало не по весне горячее солнце: не давали тени ещё не слившиеся ветки, отдельно каждая с первой о?зеленью. Ещё не раскалённое по-южному небо сохраняло голубизну между белых хлопьев дневных переходящих облачков. Но, не видя или не веря, взнеся палец над головой, Шулубин тряс им:

– А над всеми идолами – небо страха! В серых тучах – навислое небо страха. Знаете, вечерами, безо всякой грозы, иногда наплывают такие серо-чёрные толстые низкие тучи, прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным, и хочется только спрятаться под крышу, поближе к огню и к родным. Я двадцать пять лет жил под таким небом – и я спасся только тем, что гнулся и молчал. Я двадцать пять лет молчал, а может быть двадцать восемь, сочтите сами, – то молчал для жены, то молчал для детей, то молчал для грешного своего тела. Но жена моя умерла. Но тело моё – мешок с дерьмом, и дырку будут делать сбоку. Но дети мои выросли необъяснимо черствы, необъяснимо! И если дочь вдруг стала писать и прислала мне вот уже третье письмо (это не сюда – домой, это я за два года считаю) – так, оказывается, потому, что парторганизация от неё потребовала нормализовать отношения с отцом, понимаете? А от сына и этого не потребовали…

Водя косматыми бровями, всей своей взъерошенностью Шулубин повернулся к Олегу – ах, вот кто он был! он был сумасшедший мельник из «Русалки» – «Какой я мельник?? – я ворон!!»

– Я уж не знаю – может, мне дети эти приснились? Может, их не было?.. Скажите, разве человек – бревно?! Это бревну безразлично – лежать ли ему в одиночку или рядом с другими брёвнами. А я живу так, что, если потеряю сознание, на пол упаду, умру, – меня и несколько суток соседи не обнаружат. И всё-таки – слышите, слышите! – он вцепился в плечо Олега, будто боясь, что тот не услышит, – я по-прежнему остерегаюсь, оглядываюсь! Вот что я в палате у вас осмелился произнести – в Фергане я этого не скажу! на работе не скажу! А то, что вам сейчас говорю, – это потому, что стол операционный мне уже подкатывают! И то бы: при третьем не стал! Вот как. Вот куда меня припёрли… А я кончил сельскохозяйственную академию. Я ещё кончил высшие курсы истмата-диамата. Я читал лекции по нескольким специальностям – это всё в Москве. Но начали падать дубы. В сельхозакадемии пал Муралов. Профессоров заметали десятками. Надо было признать ошибки? Я их признал! Надо было отречься? Я отрёкся! Какой-то процент ведь уцелел же? Так вот я попал в этот процент. Я ушёл в чистую биологию – нашёл себе тихую гавань!.. Но началась чистка и там, да какая! Прометали кафедры биофаков. Надо было оставить лекции? – хорошо, я их оставил. Я ушёл ассистировать, я согласен быть маленьким!

Палатный молчальник – с какой лёгкостью он говорил! Так у него лилось, будто привычней дела не знал – ораторствовать.

– Уничтожались учебники великих учёных, менялись программы – хорошо, я согласен! – будем учить по новым. Предложили: анатомию, микробиологию, нервные болезни перестраивать по учению невежественного агронома и по садоводной практике. Браво, я тоже так думаю, я – за! Нет, ещё и ассистентство уступите! – хорошо, я не спорю, я буду методист. Нет, жертва неугодна, снимают и с методиста – хорошо, я согласен, я буду библиотекарь, библиотекарь в далёком Коканде! Сколько я отступил! – но всё-таки я жив, но дети мои кончили институты. А библиотекарям спускают тайные списки: уничтожить книги по лженауке генетике! уничтожить все книги персонально таких-то! Да привыкать ли нам? Да разве сам я с кафедры диамата четверть века назад не объявлял теорию относительности – контрреволюционным мракобесием? И я составляю акт, его подписывает мне парторг, спецчасть – и мы суём туда, в печку, – генетику! левую эстетику! этику! кибернетику! арифметику!..

Он ещё смеялся, сумасшедший ворон!

– …Зачем нам костры на улицах, излишний этот драматизм? Мы – в тихом уголке, мы – в печечку, от печечки тепло!.. Вот куда меня припёрли – к печечке спиной… Зато я вырастил семью. И дочь моя, редактор районной газеты, написала такие лирические стихи:

Нет, я не хочу отступаться!
Прощенья просить не умею.
Уж если драться – так драться!
Отец? – и его в шею!

Безсильными крыльями висел его халат.

– Да-а-а-а… – только и мог отозваться Костоглотов. – Согласен, вам не было легче.

93
Перейти на страницу:
Мир литературы