Выбери любимый жанр

Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич - Страница 102


Изменить размер шрифта:

102

Дузарский?.. Чмокнул Олег: нет, не встречал. Всех не встретишь.

– Два письма в год! – пожаловалась она.

Олег кивал. Всё – нормально.

– А в прошлом году пришло одно. В мае. И с тех пор нет!..

И вот уже дрожала на одной ниточке, на одной ниточке. Женщина.

– Не придавайте значения! – уверенно объяснял Костоглотов. – От каждого два письма в год – это, знаете, сколько тысяч? А цензура ленивая. В Спасском лагере пошёл печник, зэк, проверять печи летом – и в цензурной печке сотни две неотправленных писем нашёл. Забыли поджечь.

Уж как он ей мягко объяснял и как она давно ко всему должна была привыкнуть, – а смотрела сейчас на него диковато-испуганно.

Неужели так устроен человек, что нельзя отучить его удивляться?

– Значит, сынишка в ссылке родился?

Она кивнула.

– И теперь на вашу зарплату надо его поставить? А на высшую работу нигде не берут? Везде попрекают? В какой-нибудь конурке живёте?

Он вроде спрашивал, но вопроса не было в его вопросах. И так это всё было ясно до кислоты в челюстях.

На толстенькой непереплетенной книжечке изящного малого формата, не нашей бумаги, с легко-зазубристыми краями от давнишнего разреза страниц, Елизавета Анатольевна держала свои небольшие руки, измочаленные стирками, половыми тряпками, кипятками, и ещё в синяках и порубах.

– Если б только в этом, что конура! – говорила она. – Но вот беда: растёт умный мальчик, обо всём спрашивает – и как же его воспитывать? Нагружать всей правдой? Да ведь от неё и взрослый потонет! Ведь от неё и рёбра разорвёт! Скрывать правду, примирять его с жизнью? Правильно ли это? Что сказал бы отец? Да ещё и удастся ли? – мальчонка ведь и сам смотрит, видит.

– Нагружать правдой! – Олег уверенно вдавил ладонь в настольное стекло. Он так сказал, будто сам вывел в жизнь десятки мальчишек – и без промаха.

Она выгнутыми кистями подперла виски под косынкой и тревожно смотрела на Олега. Коснулись её нерва!

– Так трудно воспитывать сына без отца! Ведь для этого нужен постоянный стержень жизни, стрелка – а где её взять? Вечно сбиваешься – туда, сюда…

Олег молчал. Он и раньше слышал, что это так, а понять не мог.

– И вот почему я читаю старые французские романы, да, впрочем, только на ночных дежурствах. Я не знаю, умолчали они о чём-нибудь более важном или нет, шла в то время за стенами такая жестокая жизнь или нет, – не знаю и читаю спокойно.

– Наркоз?

– Благодеяние, – повела она головой белой монашки. – Близко я не знаю книг, какие бы не раздражали. В одних – читателя за дурачка считают. В других – лжи нет, и авторы поэтому очень собой гордятся. Они глубокомысленно исследуют, какой просёлочной дорогой проехал великий поэт в тысяча восемьсот таком-то году, о какой даме упоминает он на странице такой-то. Да может, это им и нелегко было выяснить, но как безопасно! Они выбрали участь благую! И только до живых, до страдающих сегодня – дела им нет.

Её в молодости могли звать – Лиля. Эта переносица ещё не предполагала себе вмятины от очков. Девушка строила глазки, фыркала, смеялась, в её жизни были и сирень, и кружева, и стихи символистов – и никакая цыганка никогда ей не предсказала кончить жизнь уборщицей где-то в Азии.

– Все литературные трагедии мне кажутся смехотворными по сравнению с тем, что переживаем мы, – настаивала Елизавета Анатольевна. – Аиде разрешено было спуститься к дорогому человеку и с ним вместе умереть. А нам не разрешают даже узнать о нём. И если я поеду в Озёрлаг…

– Не езжайте! Всё будет зря.

– …Дети в школах пишут сочинения: о несчастной, трагической, загубленной, ещё какой-то жизни Анны Карениной. Но разве Анна была несчастна? Она избрала страсть – и заплатила за страсть, это счастье! Она была свободный гордый человек! А вот если в дом, где вы родились и живёте от роду, входят в мирное время шинели и картузы – и приказывают всей семье в двадцать четыре часа покинуть этот дом и этот город только с тем, что могут унести ваши слабые руки?..

Всё, что эти глаза могли выплакать, – они выдали давно, и вряд ли оттуда ещё могло течь. И только, может быть, на последнюю анафему ещё мог вспыхнуть напряжённый сухой огонёк.

– …Если вы распахиваете двери и зовёте прохожих с улицы, чтоб, может, что-нибудь купили бы у вас, нет – швырнули б вам медяков на хлеб! И входят нанюханные коммерсанты, всё на свете знающие, кроме того, что и на их голову ещё будет гром! – и за рояль вашей матери безстыдно дают сотую долю цены, – а девочка ваша с бантом на голове последний раз садится сыграть Моцарта, но плачет и убегает, – зачем мне перечитывать «Анну Каренину»? Может быть, мне хватит и этого?.. Где мне о нас прочесть, о нас? Только через сто лет?

И хотя она почти перешла на крик, но тренировка страха многих лет не выдала её: она не кричала, это не крик был. Только и слышал её – Костоглотов.

Да может, ещё Сибгатов из тазика.

Не так было много примет в её рассказе, но и не так мало.

– Ленинград? – узнал Олег. – Тридцать пятый год?

– Узнаёте?

– На какой улице вы жили?

– На Фурштатской, – жалобно, но и чуть радостно протянула Елизавета Анатольевна. – А вы?

– На Захарьевской. Рядом!

– Рядом… И сколько вам тогда было лет?

– Четырнадцать.

– И ничего не помните?

– Мало.

– Не помните? Как будто землетрясение было – нараспашку квартиры, кто-то входил, брал, уходил, никто никого не спрашивал. Ведь четверть города выселили. А вы – не помните?..

– Нет, помню. Но вот позор: это не казалось самым главным. В школе нам объясняли, зачем это нужно, почему полезно.

Как кобылка туго занузданная, стареющая санитарка поводила головой вверх и вниз:

– О блокаде – все будут говорить! О блокаде – поэмы пишут! Это разрешено. А до блокады как будто ничего не было.

Да, да. Вот так же в тазике грелся Сибгатов, вот на этом месте Зоя сидела, а на этом же – Олег, и за этим столиком, при этой лампе они разговаривали – о блокаде, о чём же?

До блокады ведь ничего в том городе не случилось.

Олег вздохнул, боковато подпёр голову локтем и удручённо смотрел на Елизавету Анатольевну.

– Стыдно, – сказал он тихо. – Почему мы спокойны, пока не трахнет нас самих и наших близких? Почему такой человеческий характер?

А ещё ему стало стыдно, что выше памирских пиков вознёс он эту пытку: что надо женщине от мужчины? не меньше – чего? Как будто на этом одном заострилась жизнь. Как будто без этого не было на его родине ни муки, ни счастья.

Стыдно стало – но и спокойней гораздо. Чужие беды, окатывая, смывали с него свою.

– А за несколько лет до того, – вспоминала Елизавета Анатольевна, – выселяли из Ленинграда дворян. Тоже сотню тысяч, наверно, – а мы очень заметили? И какие уж там оставались дворянишки! – старые да малые, безпомощные. А мы знали, смотрели – и ничего: нас ведь не трогали.

– И рояли покупали?

– Может быть, и покупали. Конечно покупали.

Теперь-то Олег хорошо разглядел, что женщине этой ещё не было и пятидесяти лет. А уже шла она по лицу за старушку. Из-под белой косынки вывисала по-старчески гладкая, безсильная к завиву космочка.

– Ну а вас когда выселяли – за что? как считалось?

– Да за что же? – соцвреды. Или СОЭ – социально-опасный элемент. Литерные статьи, без суда, удобно.

– Ваш муж – кто был?

– Никто. Флейтист Филармонии. В пьяном виде любил порассуждать.

Олегу вспомнилась его покойная мать – вот такая же ранняя старушка, такая же суетливо-интеллигентная, такая же безпомощная без мужа.

Жили бы в одном городе – он мог бы этой женщине чем-то помочь. Сына направить.

Но, как насекомым, приколотым в отъединённых клеточках, каждому была определена своя.

– В знакомой нашей семье, – уже теперь, прорвавшись, рассказывала и рассказывала намолчавшаяся душа, – были взрослые дети, сын и дочь, оба пламенные комсомольцы. И вдруг – всю семью назначили к высылке. Дети бросились в райком комсомола: «Защитите!» «Защитим, – сказали там. – Нате бумагу, пишите: прошу с сего числа не считать меня сыном, дочерью таких-то, отрекаюсь от них как от социально-вредных элементов и обещаю в дальнейшем ничего общего с ними не иметь, никаких связей не поддерживать».

102
Перейти на страницу:
Мир литературы