Старые дороги - Полищук Сергей - Страница 14
- Предыдущая
- 14/24
- Следующая
– Сконд пан ведат? – взметнулась старуха, а племянница опустила глаза. На нее я, однако, старался не смотреть.
– Но и это не все. Они вспомнят про огород: почему немцы разрешили его обрабатывать? Они безусловно станут говорить (и найдут этому десятки свидетелей, готовых подтвердить), что жить во времянке немцы разрешили тете тоже не просто так, а потому что она согласилась мыть за это у них полы и вычищать нужники. Тут ведь не нужно большой догадливости! А это, между прочим, до сих пор называется у нас «сотрудничество с оккупантами»…
– Сконд пан вшистка ведат? – почти стонала теперь старуха. – Сконд пап вшистка…
– Ведаю, потому что обязан ведать, обязан знать, если берусь помогать людям, а люди мне за это, между прочим, деньги платят и не чужие, а свои, кровные… И предупреждаю не потому что боюсь или хочу кого-то напугать. Хочу, наоборот, предупредить, что все это теперь не смертельно! Не вы одна, чтобы спасти детей, немецкие нужники вычищали… Так что ничего, выдержим. Выдержим, Юзефа Францевна?
Юзефа Францевна – это я к пожилой пани, перешедшей теперь от недоверия ко мне к полному, по-моему, обожанию. На Анельку я не смотрел, наказывал ее глубочайшим презрением.
Расставались мы с ней, впрочем, по-дружески.
– Так все-таки чего-нибудь боитесь или совсем ничего?
– Кажется, ничего… Не побоюсь, может быть, даже сделать вам предложение, если, конечно, вам улыбается перспектива стать женой сельского стряпчего с грошовыми заработками и без перспективы сделаться з ближайшее время министром юстиции?
– А что, вдруг я и соглашусь? – заметила она в ответ.
Но еще несколько дней спустя она снова появилась у меня в консультации, без тетки на этот раз и разговор произошел отнюдь не шутливый.
– Мне очень-очень нужно, чтобы вы это сделали и не только для тетки, но и для меня. У меня – жених, – рассказала она. – Ну, жених – не жених, парень, с которым я встречаюсь, он в нашем военном городке служит, офицер, и, конечно, квартиры пока никакой, живет в казарме, в красном уголке. А куда я его к себе возьму, если нас в доме пять человек ютится в двух маленьких комнатенках и отец-инвалид, без обеих ног после войны пришел, а брат душевно больной? Вот и сама пока живу и работаю в своем другом районе, в Мяделе – слышали о таком? – снимаю там частную квартиру, точнее угол, домой к родителям приезжаю почти за триста километров. Одна надежда па тетю и на ее дом: что она и мне какую-нибудь комнатенку там выделит… Хоромы там вообще, будьте уверены, кузнец был не из бедных. Там теперь наверное, вообще какое-нибудь учреждение, потому что вся семья Пекарских во время войны погибла…
Я пообещал ей помочь, но писать пока ничего не стал, нужно было еще уломать тетю. На этом мы пока и расстались.
Это было вообще какое-то удивительное время. Все вдруг словно бы проснулось и пришло в движение, все сразу заговорили обычными человеческими словами и вроде бы о самых обыкновенных вещах, о том, например, что быть интеллигентным и порядочным человеком – хорошо, а хамом и негодяем – плохо. Это были, повторяю, обыденные вещи, о них знали все с детства от родителей и от своих школьных учителей, из чуть ли не первых своих детских книжек, но теперь, полузабытые, они как бы возвращались из небытия, из какого-то другого, неведомого мира, и появление их на страницах газет и журналов казалось странным и чуть даже опасным…
Газеты пестрели заголовками: «О порядочности, как о норме жизни», «О хамстве», «О мещанстве», а.одна – «Известия», кажется – даже поместила статью под названием «Мурло мещанина». И рассказывалось в этой статье не о пьяном дворнике, который избивает жену, и не о гицеле, отлавливающем бездомных собак, а заодно вырывающем из рук старушки ее любимую собачонку, а об одном весьма важном руководящем товарище, но настолько малосимпатичном, что во хмелю дворик рядом с ним должен был казаться кем-то вроде подгулявшего Деда Мороза, и к нему тянуло с ностальгической нежностью, а с милягой-гицелем так и вовсе хотелось расцеловаться да и разрыдаться на его благородном гицельском плече…
Наезжая время от времени в Минск, я непременно покупал там и привозил домой польскую газету «Шпильки». Кое-как со словарем разбирал текст. Умные и изящные, полные горького сарказма статьи и зарисовки польских писателей и журналистов, рисунки Майи Березовской…
Утро, если, конечно, не было клиентов, начиналось с чтения газет. Я разворачивал «Известия» и оттуда, выражаясь словами немецкого поэта, из развернутых газетных страниц, выскакивало солнце. Оно светило и грело, вселяло надежды, доброе это солнышко, как и то, что было по утрам за моим окном. Но оно и пугало…
Прошла новая большая амнистия, вторая, по-моему, такая после смерти Сталина и на свободу опять вышло много людей, имевших что порассказать о родах, проведенных в лагерях и тюрьмах. Но вместе с ними было и множество таких, для которых тюрьма стала чем-то вроде родного дома. Эти последние, не успев выйти за ее стены, тут же спешили совершить новое преступление, как если бы только к тому и стремились, чтобы снова в нее попасть,
Мне довелось защищать цыгана по фамилии Орлов, плотного седеющего красавца лет сорока пяти, а еще сто двадцать пять лет ему следовало бы прожить, чтобы отсидеть срок, к которому его приговорили по прежним делам, по пяти случаям умышленного убийства. В те времена смертная казнь была отменена, огромнее, до двадцати пяти лет, сроки приплюсовывались друг к другу, и в прошлый раз, когда, имея в перспективе уже сто лет отсидки, он совершил очередное, пятое по счету убийство, в его поведении была даже известная логика: потому что прожить (отсидеть) сто двадцать лет так же, по-видимому, нереально, как и сто.
Итак, рассудив, что лишнее четверть века в его жизни уже никакой роли сыграть не могут, он совершил очередное убийство, в колонии заколол охранника, и получил очередной же срок, но тут (о, непостижимые пассажи отечественной Фемиды!) вышла наша амнистия и освободила его от всех сроков вообще. Чистый, как ангел, возвратился он под родной кров.
Он возвратился к жене и детям, к многочисленным родственникам, которые еще у порога облепили его со всех сторон и громко радовались его возвращению, когда появился еще один родственник. Этот последний имел бестактность спросить. «Рома, а когда ты мне отдашь мои деньги?» – «Никогда!» – лаконично отвечал Рома и, вынув пистолет, выстрелом уложил его на месте.
Так вот, он был очень спокоен, этот человек, которого мне довелось защищать в связи с его последним, шестым по счету, убийством, прямо-таки ангельски спокоен, хотя к этому времени смертная казнь была вновь, введена и ни на что другое, кроме как на нее, он уже явно не мог рассчитывать. На вопросы участников процесса отвечал сдержанно и умно (он был вообще весьма неглупым человеком), но когда кто-то (по-моему, это был сам прокурор области, поддерживавший обвинение по его делу), спросил его, зачем понадобилось ему убавить родственника, в том смысле, что это ведь предполагало смерть и для него самого, он ожег его взглядом, исполненным такого ледяного презрения, что больше уже никаких вопросов ему никто не задавал.
Я очень его хорошо запомнил, этого первого моего подзащитного, получившего высшую меру наказания. Запомнил выражение спокойного презрения на его красивом смуглом лице, на котором за время процесса не дрогнул ни один мускул, и то достоинство, с каким он держался, не раз о нем потом вспоминал и даже не без некоторого огорчения.
Кстати и приговор суда (его приговорили, конечно, к высшей мере) он тоже выслушал с ледяным спокойствием и от подачи кассационной жалобы и ходатайства о помиловании отказался.
Я написал статью для газеты «Советская Белоруссия» и очень удивился, когда недели через три, не более, увидел ее там напечатанной. Читал ее и перечитывал, смотрел, насколько она внушительна по размеру, и все мне в ней нравилось, в том числе и то, как она расположена на газетной полосе, хотя с одной стороны ее как бы подпирало изображение свиноматки с сельскохозяйственной выставки (замечательная эта свиноматка родила чуть ли не двадцать поросят), а с другой – портрет Леонардо да Винчи.
- Предыдущая
- 14/24
- Следующая