Исповедь монаха - Питерс Эллис - Страница 6
- Предыдущая
- 6/46
- Следующая
— Беги, позови отца аббата, — сказал Кадфаэль.
Рун бесшумно поспешил исполнить команду. Хэлвин постепенно приходил в себя, к нему возвращалась ясность сознания и ощущений, взгляд становился осмысленным — он уже понимал, где он и кого видит рядом, и с усилием собирал все остатки жизни и рассудка, дабы исполнить то, что ему казалось самым важным. По напряженным, побелевшим губам Кадфаэль видел, как стремительно накатывает на него боль, и пытался влить ему в рот немного маковой вытяжки, но Хэлвин только плотнее сжимал губы и отворачивал голову. Он не желал, чтобы что-то притупляло или заглушало его чувства, во всяком случае не сейчас, не до того, как он облегчит свою душу.
— Отец аббат скоро будет, — сказал Кадфаэль, склонившись к самой подушке. — Подожди, побереги силы.
Аббат Радульфус и правда уже входил в дверь, пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку. Он сел на табурет, с которого несколькими минутами раньше поднялся Рун, и наклонился над несчастным. Рун остался за дверью наготове, если понадобится его помощь. Дверь он тактично притворил. Кадфаэль встал, чтобы удалиться, но тут желтоватые искорки беспокойства вспыхнули в провалившихся глазах Хэлвина и по телу его пробежала быстрая судорога, раздался стон нестерпимой боли: казалось, он хотел поднять руку и удержать Кадфаэля, да не мог. Аббат пригнулся еще ниже, чтобы Хэлвин не только слышал его, но и видел.
— Я здесь, сын мой. Я тебя слушаю. Что тревожит тебя?
Хэлвин набрал в легкие воздух и задержал дыхание, словно накапливал побольше голоса.
— Я грешен… — вымолвил он. — Никому не рассказывал. — Слова давались ему с трудом, он говорил медленно, но вполне отчетливо. — Я виноват перед Кадфаэлем… давно… грешен… не покаялся.
Аббат взглянул на Кадфаэля, сидевшего с другой стороны кровати.
— Останься! Он так хочет. — Затем, снова обращаясь к Хэлвину, он коснулся его безжизненной руки и сказал: — Говори как можешь, мы тебя слушаем. Береги силы, говори мало, мы сумеем понять.
— Мой обет, — донеслось словно откуда-то издалека, — нечист… не вера привела… отчаяние!
— Многие приходят из ложных побуждений, — сказал аббат, — а остаются — из истинных. За те четыре года, что я возглавляю обитель, мне не в чем было тебя упрекнуть. Посему утешься: наверно, у господа были причины призвать тебя именно так, а не иначе.
— Я был на службе у де Клари в Гэльсе, — произнес слабый голос. — У госпожи де Клари — сеньор уехал тогда в святую Землю. Его дочь… — Повисла долгая пауза, пока он старательно, терпеливо собирался с силами, чтобы продолжать и перейти к главному — и худшему. — Я любил ее… и она меня тоже. Но ее мать… она отклонила мое сватовство. То, чего нам не позволили, мы взяли сами…
И снова долгая тишина. Посиневшие веки на минуту прикрыли горящие глаза в провалах черных глазниц.
— Мы были близки, — отчетливо сказал он. — В этом грехе я покаялся, но ее имя хранил в тайне. Госпожа прогнала меня. От отчаяния я подался сюда… думал, так не принесу никому нового горя. Но самое страшное было еще впереди!
Аббат уверенным жестом положил свою руку на неподвижную руку Хэлвина и крепко сжал ее: лицо на подушке как-то сразу осунулось, превратилось в серую маску, дрожь побежала по изувеченному телу, оно напряглось и безжизненно замерло.
— Отдохни! — сказал Радульфус, наклонясь к самому уху несчастного. — Не мучай себя. Господь слышит и несказанное.
Кадфаэлю, не сводившему с Хэлвина глаз, показалось, что его рука ответила на пожатие, — конечно, слабо, еле-еле. Он принес вино, настоянное на травах, которым смачивал губы больного, пока тот лежал без чувств, и влил несколько капель ему в рот — на этот раз Хэлвин не противился — жилы на худой шее напряглись, и он проглотил снадобье. Значит его час еще не пробил. У него еще есть время снять тяжесть с сердца. Ему снова дали немного вина, и постепенно серая маска опять превратилась в живую плоть, хотя страшно бледную и слабую. Когда он снова заговорил, голос звучал почти неслышно и глаза были закрыты.
— Святой отец? — испуганно позвал Хэлвин.
— Я здесь. Я не оставлю тебя.
— Ее мать приезжала ко мне… Я и не знал, что Бертрада ждет ребенка! Госпожа очень боялась гнева своего мужа, когда тот вернется и все узнает. А я в то время был в подручных у брата Кадфаэля… уже изучил разные травы. Я никому ничего не сказал, сам взял иссоп, ирис… Знал бы тогда Кадфаэль, на что я употребил его травы!
Да уж! То, что в малых дозах может помочь снять воспаление в груди и избавиться от мучительного кашля или даже одолеть желтуху, в иных дозах может прервать беременность, привести к выкидышу, а это уже деяние не только противное природе и неугодное церкви, но и опасное для женщины, носящей плод в своем чреве. Из страха перед гневом мужа, из страха опозориться перед всем миром, из страха, что не удастся устроить дочери хорошую партию и что давние семейные распри за наследство вспыхнут с новой силой… Мать ли девушки заставила его пойти на это, он ли сам ее уговорил?.. Годы, проведенные в раскаянии и искуплении, не смогли избавить его от ужаса содеянного — того, что теперь судорогой сводил тело и застилал взор.
— Они умерли, — сказал он хрипло и громко, корчась от душевной боли. — Моя любимая и наше дитя, они умерли! Ее мать прислала мне известие уже после похорон. Дочь умерла от лихорадки, так она всем сказала. Умерла от лихорадки — и позора бояться не надо. Грех, мой страшный грех… Господи, прости меня!
— Всевышний знает, когда раскаяние искренно, а когда нет, — сказал аббат Радульфус. — Что ж, теперь ты поведал нам свою печаль. Это все, или ты желаешь сказать что-то еще?
— Это все, — сказал брат Хэлвин. — Осталось только попросить прощения. Я прошу прощения и у бога, и у Кадфаэля, ведь я во зло употребил его искусство. И еще у леди Гэльс, моей госпожи, за то великое горе, что я причинил ей. — Теперь, высказав наконец то, что так долго томилось под спудом, он уже лучше владел и голосом, и речью, словно путы упали с его языка, и хотя говорил он по-прежнему тихо, но гораздо яснее и спокойнее. — Я хотел бы встретить смерть очистившимся и прощенным.
— Ну, брат Кадфаэль сам за себя скажет, — заметил аббат. — За бога буду говорить я, ибо на мне его благодать.
— Я прощаю тебе, — сказал Кадфаэль, стараясь более тщательно, чем обычно, подбирать слова, — всякое злоупотребление моим искусством, совершенное в момент временного помутнения разума. А то, что ты располагал знаниями и средствами совершить преступление, а я не сумел удержать тебя от искушения, в том есть и моя вина, и я не могу упрекать тебя, не упрекая в то же время и себя самого. Пусть мир пребудет в твоей душе!
Речь аббата Радульфуса, которую он произносил именем божьим, заняла немного больше времени. Слушая его, Кадфаэль невольно подумал, что кое-кто из братьев был бы до глубины души изумлен, открыв в аббате, кроме его обычной непреклонной суровости, такой запас рассудительной, властной, подчиняющей доброты. Хэлвин желал облегчить свою совесть и очиститься перед смертью. Налагать на него епитимью было слишком поздно. За успокоение души на смертном одре не назначают платы, его просто даруют.
— Безутешное, полное раскаяния сердце — вот единственная жертва, которую ты можешь предложить, и она не будет отвергнута. — И аббат отпустил ему грехи и благословил, и с тем вышел кивнув Кадфаэлю, чтобы тот последовал за ним. Силы оставили Хэлвина, и его лицо, только что светившееся благодарностью и умиротворением, снова замкнулось и не выражало ничего, кроме смертельной усталости, огонь в глазах потух, и он впал в полусон-полузабытье.
За дверью их терпеливо дожидался Рун, который специально отошел подальше, чтобы до него случайно не долетели какие-то обрывки исповеди.
— Пойди посиди с ним, — сказал ему аббат. — Сейчас он, верно, заснул, и сон его будет покойный. Если заметишь какие-то перемены в его состоянии, сразу беги за братом Эдмундом. А если возникнет нужда в брате Кадфаэле, пошли за ним ко мне.
- Предыдущая
- 6/46
- Следующая