Девятый том - Петрушевская Людмила Стефановна - Страница 66
- Предыдущая
- 66/68
- Следующая
Кстати, в обычной пьесе голос автора всегда спрятан за голосом героя. А тут героем был коллектив. А голос коллектива – он не доверяет никому и никогда, выводит на чистую воду, он всегда прав и всегда простодушно, по-людоедски бесчеловечен.
Так сказать, голос здравого смысла.
Этот глас народа всегда поймет все скрытое, оборвет все нежное и беззащитное, всюду заподозрит стремление к выгоде – и никому не поверит; он жестоко разумен и ясно видит плохой прогноз. Никакой жалости. Трезвое отношение к происходящему.
И вот пусть (думала я) читатель сам решает, насколько прав этот голос, пусть сам догадается и пожалеет тех, кого судит этот vox populi. Пусть поплачет. Автор подкинет немного слов, подлинных слов, и на них можно будет выстроить совсем другое повествование. Особенно важны эти фразы в конце…
Стало быть, подсознательно я писала для сцены, для театра. А в монологах (пусть даже косвенных, скрытых, закамуфлированных) диалогов быть не может. И описаний природы не встретишь. Портреты только по делу.
А тут – возможность писать одни диалоги! Меня как стрелу из лука наконец выпустили на волю – из маски.
Он: А где мама твоя?
Она: Ушла.
Он: Ну что ж…
Она: Уехала вернее… К родным в Подольск.
Он: Возвращаться ей будет поздно… Все-таки Подольск, шпана (Примечание автора: идет первая брачная ночь, внимание!)
Она: Мама не любит нигде ночевать.
Полностью спрятаться за героев, говорить их голосами, ничем и никак не дать понять зрителю, кто тут хороший, а кто плохой, вообще ни на чем не настаивать, все одинаково хорошие, только жизнь такая.
Как похвалил меня только раз за свою короткую жизнь Женя Харитонов, гений театра: «От «Уроков музыки» такое впечатление, что жизнь сама себя написала». Я это запомнила как завещание. Гений всегда хвалит поучительно, вперед с запасом.
Жене вообще в театре слова были не нужны, он говорил жестами своих актеров, иногда глухонемых. Лучше него режиссера не было на земле. Он скучал, так как все умел. Брал людей с улицы, по объявлению на бумажке они приходили к нему и оставались зачарованные. Через два месяца занятий он делал с ними простенькие, на двадцать минут, пантомимы, «Жизнь Обломова», например. Я бы серьезно сказала, что он был выше Чаплина. Его знают как автора текстов – «О мой июль, сердцевина лета».
Я долго тосковала после его ухода. Он менял жанры, играя со своей жизнью, все время на грани ареста именно за тексты.
Существует, видимо, такая любовь к умершему…
Легенда указывает на Пушкинскую улицу как на место его смерти. Бывший магазин «Чертежник». Приступочка под витриной, где Он сидел до приезда «Скорой», чтобы шагнуть в машину и там умереть.
Одновременно у меня был еще один жанр – сказки. Я начала их сочинять еще раньше, нежели рассказы, как только моему Кирюше исполнился год. В год у него был словарный запас, в котором фигурировали слова «ваишча» (варежка) и «кайтошча» (картошка), и он уже многое понимал. Когда он заболел воспалением легких, я ему придумала сказку про лечение великана Василия, так же как сказочку «Шла курица по улице», где курице предлагают сделать укол… Но записывать их я догадалась уже лет через пять. Первая книжка сказок лежала в «Детгизе» тринадцать лет и так и не была издана.
Сейчас мои сказки выпускает «взрослое» издательство, а я все мечтаю о книге с чудными картинками и большими буквами! Я вообще-то писала сказки для детей, но моя задача была с самого начала такая: чтобы взрослый, читая ребенку книгу на ночь, не заснул бы первым. Чтобы бабушке, маме и папе тоже было бы интересно. Поэтому в сказках для детей я тоже прячу некоторые вещи посложнее, чтобы они были понятны разным людям по-разному. Такие маленькие подробности и кое-какие мысли для собственного удовольствия…
А сочиняла я их очень просто: каждый раз это была чистая импровизация в присутствии лежачей публики. Публика была выкупана и в пижамках валялась под одеялами. «Давай сказку». – «О чем» – «Ну… (оглядывают комнату). Ну-у… про картину!» (Это было начало новогодней сказки «История живописца», в три часа ночи, когда они уже отыграли спектакль, нажрались, рассмотрели подарки и были погнаны от телевизора.) Когда я дошла до середины, публика – Маша, Аня и Наташа – дрыхли, дыша еле слышно как цветочки. Но мне самой стало жутко интересно, и я некоторое время рассказывала им спящим, а потом продолжала сочинять все каникулы…
Еще помню, однажды я везла ребенка Аню через пол-Москвы, а Аня на всю семью славилась способностью исчезать.
– Аня, будешь сказку?
– (Хмуро.) Ну давай.
– Про что?
– Ой… не знаю я. Сама, Люсь.
Она долго отнекивалась, а потом брякнула первое попавшееся: про принца с золотыми волосами. И мы покатили по Москве. Через час, у порога, после метро и троллейбуса, сказка была кончена, а Аня ни на секунду не отняла у меня своей прекрасной толстой шестилетней лапы, а сама все время хмуро смотрела перед собой, переживала. Тихий, чудный ребенок!
То есть каждый раз рассказывать сказку меня заставляла суровая необходимость, потому что читать что-нибудь на ночь я им не могла: засыпала раньше чем мои слушатели. И каждый раз сочинять сказки мне было жутко интересно. Может быть, след именно этого чувства и останется в историях про блоху Лукерью, про красивую хамку свинку и про Пусек бятых (они были сочинены для Наташи, которой был год с небольшим, она торчком сидела в кроватке и, когда услышала, что я говорю: «Сяпала калуша с калушатами по напушке и увазила бутявку…» – то вдруг засмеялась! Я просто знала, что ни про принца, ни про будильник она не осилит.)
Десятки лет я рассказывала сказки на ночь, последний раз уже когда Наташке было пятнадцать, Феде двадцать один, и мы гуляли теплой ночью по душистым сухим холмам Коктебеля в виду лунного моря, и они вдруг запросили: «Ма, сказку». И я завела длинную историю про исчезающий дом, потому что мы как раз вышли к белому призраку без стекол и крыши, к недостройке в три этажа… Я назвала эту сказку «Спасенный».
Но то, что каждому сюжету предназначен свой единственный жанр, – это точно. Когда является сюжет, он приходит уже в некоторой форме. Стихи нельзя записать прозой. Некоторые рассказы, взявши их как основу, можно переписать верлибром. Сказки приходят со своим хорошим концом (сказки с плохим концом – все равно что подавать нищему ребенку камень, завернутый в конфетную бумажку). Рассказы известны сразу и полностью, надо успеть записать, и в их основе лежит жалость. Пьесы давно мне не являются, но когда они приходили, то маленькую надо было записать за один присест, а большую можно было растянуть на четыре дня (на десять дней, на семь лет), и в большой пьесе мне всегда был не известен и очень интересен конец – что будет-то? Герои вели меня за собой своим единственным путем. Они знали в чем дело, они сами себя писали. Каждый ответ был вынуждаем предыдущей репликой. И второго варианта не было. Поэтому я так страдаю, слыша свои тексты на сцене, актеры лепят отсебятину, необязательные слова.
Собственно говоря, писать пьесу – это значит запустить в черный ящик несколько хорошо известных тебе характеров и дать им повод для борьбы друг с другом. Из ящика выйдут уже другие люди. Они выжили. Как-то они победили ситуацию. Чаще всего не совсем. Зритель, идя домой, будет думать, перебирать так и сяк возможные последствия… На всю жизнь в нем останется чужой опыт как собственный, пережитой (это если спектакль хороший).
О жанре пьесы. Некоторые авторы как бы упреждают события, написавши слово «комедия». Или «трагикомедия», упаси Боже. А оба эти жанра могут существовать только в виде большой и редкостной удачи, если люди в зале смеются или, во втором случае, еще и плачут. Ежели этого не случается, то определение жанру может быть такое (его мы придумали, когда я была еще школьницей и нас насильственно водили в Детский театр): бывают спектакли жалостные, когда жалко потраченных денег. А бывают и радостные – когда уже и денег не жалко, спасибо, что все кончилось!
- Предыдущая
- 66/68
- Следующая