Девятый том - Петрушевская Людмила Стефановна - Страница 63
- Предыдущая
- 63/68
- Следующая
Я все сразу поняла. На немецком-то я героиню свою не убила! Стало быть, они приехали снимать живьем Анну Андриановну, мою героиню. Я же выступаю от ее имени! Такая у него была концепция. Он приехал снимать нищую поэтессу с маленьким голодным внучком, питающуюся черняшкой, со взрослой дочерью, живущей где попало и имеющей трех детей. С сыном двадцати четырех, вернувшимся из мест заключения в арестантской кепке к своей жене, и драки там каждодневно.
Приехал меня поймать «in flagrante», прямо на месте действия. Экзотика, цум тойфель! С якобы моими (сочиненными мною реально) графоманскими стишками, запахом дешевой рыбки и с постным маслом как единственным косметическим средством для смягчения кожи рук. С моими дежурствами у помоек в поисках пустой бутылки. Очки его поблескивали. Какой материал!
Увидел он совершенно не то. Увидел (думала я) автора среди роз, картин, книг, с роскошной кошкой на коленях.
Нет! Он увидел именно Анну Андриановну.
Я тогда открыла дверь и впустила в комнату слонявшуюся поблизости дочь Наташку девяти лет, которая тихо подслушивала, интересуясь, скоро ли уйдут гости. Ей надо было к телевизору.
Дочь законно села ко мне на руки, кошка уклонилась, соскочила и скрючилась рядом, выставив ногу костылем и недовольно вылизываясь.
Рюкзак передал через переводчицу, что дочери и кошки не надо. Будем снимать беседу так. И чтобы пианино в поле зрения не было.
Моя подруга и переводчица Антье видела потом это кино – фильм про нищенку-писательницу, которая говорит о переполненных тюрьмах и об условиях жизни в камерах. (Я как раз в то время состояла под следствием, и меня живо интересовали именно обстоятельства жизни заключенных.) Антье была недовольна фильмом.
– Ну хорошо, – спрашиваю я сама себя, – вот вы убили, допустим, Анну Андриановну в русском варианте. А что такое вообще «Время ночь»?
– Это на самом деле пьеса.
– Это вы так планировали?
– Нет! Это я потом поняла. И «Свой круг» тоже пьеса. Причем обе они комедии.
– Трагикомедии?
– Ну, такого жанра не существует. Это решается каждый раз отдельно. Если зритель (читатель) смеется и плачет, тогда это трагикомедия. Но не раньше. Причем смеяться надо начиная с середины, а плакать в конце. А понимать пьесы вообще надо где-то через десять минут после начала (в маленьких пьесах через пять минут). А то, здрасьте, открывается занавес, и поехало:
«О, какой сегодня денек! Все цветет! Первое мая – особенный день, правда, Гюльгюль? Все наши пошли на демонстрацию! Скоро они должны вернуться – и твоя сестра Зейнаб, и ее муж Мустафа Абдуллаевич, и папа Мустафы Абдулла оглы Рахимович, и его друг комсорг цеха Глеб Алексеевич Поперещенко! Накрывай на стол скорее, Гюльгюль! И не забудь плов! Какая же ты красивая, Гюльгюль, и почему ты краснеешь при упоминании фамилии Глеба Поперещенко? А? Тебе всего восемнадцать лет! А он ведь женат!»
(При этом Гюльгюль хороших сорок пять и она жена главного режиссера, а пришедший комсорг Поперещенко будет с накрашенными глазами, в волосяной накладке и с чудовищной женой-блондинкой, роль для парторга театра пятидесяти лет, искусственная коса и ресницы прилагаются. Причем зрительницы будут интересоваться: «Это мама его?»).
– А когда вы поняли, что это пьеса?
– Когда ее поставили на сцене. Режиссер Петр Кротенко в театре города Дзержинска Горьковской области. Вскоре там этот спектакль прикрыли. Но он получил Гран-при на фестивале монологов в Перми, обойдя всех москвичей и питерских.
– А какова история создания повести «Время ночь»?
– Я писала ее сначала совсем о другом, о старости. Я хотела понять, что это такое, одинокая старуха, и как она живет и все прислушивается, что происходит наверху – а там обитает шалавая девчонка лет восемнадцати, ее мужа забрали в армию, а у нее родился ребенок. А тут ребенок плачет и плачет, а беготни никакой не слыхать, обычного топота. Это всегда меня мучило, что одинокие мамаши беззащитны, и если что с ними случится, ребенок может погибнуть. Ну, понимаете, такая «обсессия», навязчивые мысли о том, что может произойти. Один раз Ефремов утешил актеров на репетиции: «Да у нее все про детей». Они там играли про любовь. Нет, сказал умница Ефремов, все про детей. Про матерей. Я и начала писать, только когда у меня родился сынок и началась эта реальность, страх за его жизнь, забота о семье, о других.
– А когда вы начали сочинять?
– Сочинять-то я сочиняла задолго до того, и мой первый рассказ был о женщине, у которой родился больной ребенок. Об этой жизни.
– А как вы начали писать «Время ночь»?
– Кусочками. Урывками. Я все-таки довольно умная и практичная женщина, если посмотреть. Недоверчивая. Была воспитана на улице, без матери, в детском доме, затем во всяких лесных школах, санаториях и пионерских лагерях. То есть ежели ты чем-то дорожишь, у тебя это отнимут. Поэтому я и интервью не даю. И это не дам.
– А зачем тогда мы все это пишем под утро? Всю ночь не спамши? Уже 9:05 первого февраля 2001 года! А начали мы это в январе.
– Ну… Не знаю.
– Короче.
– Да. Я недоверчивый человек. Всю жизнь просидела в границах СССР. Даже в братскую Польшу не пускали. В ГДР на премьеру пьесы «Два окошка» поехать разрешили, так там со мной всегда не меньше двух человек ходило! Один раз я отпросилась на двадцать минут в Дрездене погулять, так моя провожатая, когда я вернулась ровно в положенное время, лежала на скамейке в театре с сердечным приступом. Я в эти 20 минут впервые испытала чувство свободы. Мы за границей! Но во время перестройки нас стали повсюду выпускать, оплачивали нам дорогу, мы были как посылки: отправил-принял-переслал-вернул с доставкой на дом. Франция, Америка, Индия, вся Европа кроме Албании, Румынии, Лихтенштейна и Монако, всюду рады, всюду печатают книги, выпускают спектакли! Месяц дома – неделю на фестивале. А то симпозиум. А то конгресс женщин-драматургов с обязательной борьбой за права драматургов-лесбиянок, приходишь, они как на партсобрании голосуют, спрашиваю за что, а это они телеграмму Елизавете Второй посылают с протестом! А то 200 лет королевскому театру в Стокгольме, и на моем дне рождения в доме драматурга и слависта Ларса Клеберга: драматурги Хайнер Мюллер, Виктор Славкин и Станислав Мрожек! В этот день, 26 мая, нам давали завтрак в зале Нобелевского комитета (я не пошла. В это утро я начала писать, в честь дня рождения, первую страницу «Время ночь»: «Встречать твой каждый день улыбкой»).
– Типа просыпаешься: «Кака страна, кака валюта?»
– Встречали своих то в центре Парижа, то на жуткой жаре в Авиньоне: как, Люся, и вы здесь? Но и вы здесь. Мы были нарасхват. Плавали в частных бассейнах, завтракали в садах среди роз. Бывшие запрещенные, ныне спасенные Горбачевым. Слава ему. Какой-то коллективный сон! И тут я однажды как-то что-то заподозрила. Посчитала, сколько раз в год это было. Я посмотрела, сколько нас мотается туда-сюда. Мой ужасный сон детства, «Портрет» Гоголя.
– В смысле.
– «Портрет» Гоголя был обсессией. Ужасом. Бабушка мне его лежачая моя пересказала. Я ходила по дворам, пела песни и потом рассказывала «Портрет». Войдешь в чужой двор, ногу босую чуть в сторону и запела: «По берлинской мостовой кони шли на водопой». А потом, когда уже народ собирался (дети и старушки), я рассказывала, как из портрета глядят глаза… Вылезает человек… Мороз по коже! У меня у самой! Подавали иногда. Один мальчик сказал: «Пошли, тебя моя мама зовет». Сначала я отнекивалась, боялась. Я знала уличное правило, никуда в тесные места с незнакомыми не ходи (за сараи, на лестницу). Но вся гурьба меня окружила и повела, самим было интересно. Наверху женщина держала в руках зеленую кофту. Видимо, было холодно, а я ходила босая и в одном сарафане. Она, наверно, слушала меня из окна.
– И что вы начали говорить «Мой ужасный портрет Гоголя»?
- Предыдущая
- 63/68
- Следующая