Вагон - Ажаев Василий Николаевич - Страница 29
- Предыдущая
- 29/53
- Следующая
Зимину, сидевшему с нами, обмен не понравился. Он заговорил с Ланиным, но получил отпор:
— Оставьте меня в покое, прошу вас.
Значит, уже вчера Ланин закончил расчеты с жизнью.
Извлеченное на свет божий (не очень яркий в вагоне), закоченевшее тело лежало на полу меж нарами, а вокруг него замерли притихшие, растерянные товарищи по несчастью. Синее лицо самоубийцы с высунутым изо рта распухшим языком было неузнаваемо и страшно, сухие, восковые руки согнуты в невероятном усилии затянуть потуже шнурок на шее. На безымянном пальце правой руки поблескивало обручальное кольцо.
Вагон обменивался впечатлениями:
— Как он сумел шнурком-то?
— Дай ему телеграмму на тот свет, он объяснит.
— Я говорю, тяжело такую удавку сделать.
— А ты пробовал?
— Не пробовал, но думаю, что повеситься легче. Прыгнул — и все.
— Чудак, легче! Попробуй.
— Да… Лежал и давился. И не кричал, не хрипел, чтобы не помешали.
— Хватит вам болтать-то! Устроили дискуссию.
Володя достал носовой платок и накрыл лицо Ланина. Хотел отвести от лица и уложить руки, они не разгибались, пружинно возвращались в прежнее положение. Будто подстегнутый этим, Володя полез к окошку и начал кричать конвою. Я и еще несколько человек принялись стучать. Долго не удавалось достучаться и докричаться — поезд был на ходу. Наконец нас услышали. Вернее, просто пришло время поезду остановиться.
Начкон с четырьмя бойцами забрался в вагон и прежде всего произвел поверку. Все оказались на месте, только Ланин не откликнулся (начкон и его выкрикнул). Нам приказали не сходить с нар.
— Как это случилось? — спросил охранник.
Мы загалдели, зашумели. Начальник конвоя — собранный, подтянутый парень — сказал «по порядку, не хором», вынул из планшетки карандаш и бумагу и приготовился писать акт.
— Говорите вы хотя бы, — предложил он Зимину, остановив взгляд на его очках.
Зимин коротко все изложил.
— Записку не оставил?
— Нет как будто. В карманах и вещах его мы не смотрели.
— И все молчал, говорите?
— Молчал.
— А вчера по своей инициативе отдал Петрову шубу?
— Поменялся одеждой. Обратился ко всем, подчеркнул, мол, по доброй воле меняюсь.
— А не проиграли вы его? — громко спросил начальник конвоя. — Шуба-то большой цены вещь.
Зимин не сдержал улыбки: смешным показалось предположение, не участвовал ли он, Зимин, в проигрыше человека.
— Петров-Ганибесов, я вас спрашиваю. Подойдите! — повысил голос охранник. Он сидел на подставленной ему табуретке, бойцы стояли с винтовками на изготовку, мы все лежали на нарах головами к проходу.
Петров, несуразный в ланинской шубе и шапке, с грязным лицом, спрыгнул с нар и стал перед охранником.
— Напрасно вы, гражданин начальник, так думаете. В карты мы не играем, на Беломорканале перевоспитались.
— Перевоспитались? И опять в лагерь перевоспитываться едете?
— Не трогал я его, век свободы не видать! Вчера он сам предложил шубу. В обмен на бушлат. Спросите у всех.
Петров говорил жалобно, плаксиво. Не хватало только слезы.
— Значит, Ланин сам отдал вещи? — спросил снова начальник конвоя, ощупывая Петрова внимательным взглядом от бобровой шапки до резиновых сапог.
— Да, мы подтверждаем, — заявил Зимин. — Совершенно очевидно, Ланин покончил жизнь самоубийством.
— Вот видите, гражданин начальник! — обрадовался Петров. — Они подтверждают.
— Помолчите!
Начальник конвоя писал акт, уточняя подробности. Один из бойцов осмотрел по его указанию вещи Ланина, вывернул карманы брюк и пиджака, нашел сколько-то денег. Записки или письма не нашлось. Охранник аккуратно пересчитал деньги и занес в акт, записал вещи: шарф, полотенце, носки, мыльница, зубная щетка, грязное белье.
— Гражданин начальник, смотрите, у него на пальце обручальное кольцо. — Это Петров опять подал голос.
— Ну и что? Женатый, значит, человек.
— Да я не о том. Неужели колечку пропадать? Отдайте его мне, он забыл подарить.
— Бросьте вы, Петров! Как не стыдно! — возмутился Володя. — Будьте хоть пять минут человеком.
— Идите на место, Петров-Ганибесов! — приказал начкон, он пристально смотрел на Володю, оценивал его реплику.
В раздвинутую дверь сильно дуло, вагон совсем простыл. От холода и волнения у нас, что называется, не попадал зуб на зуб.
Наконец начальник конвоя закончил акт, расписался и подозвал для подписки Зимина и тех, кто сидел и лежал поближе. Двое бойцов, повинуясь его жесту, взяли труп и мгновенно вытащили из вагона.
Самоубийство Ланина словно придавило всех нас. Казалось, даже урки забыли свои самодельные картишки. Ведь Ланина и не знали совсем, за долгие-долгие дни он произнес от силы десять слов, его никогда не было видно и слышно, разве что на поверке.
Кто же он, этот человек? Вредитель? Кому и чем навредил? Как же теперь его семья? Что заставило его поступить так безоглядно? Непоправимость беды, тяжесть вины, горечь обиды? Или непереносимые муки неволи?
— Страш-шно, братики! — протянул Петро Ващенко. — Поставил я себя на его место…
— Как он мог!.. У него ведь жена, дети, друзья, — Володя говорил с возмущением.
— А как понять: сильный он человек или наоборот? — робко поинтересовался Агошин.
Возник спор, захвативший весь вагон. В самом деле, как понять поступок инженера: слабость или мужество, отчаяние растерявшегося человека или жесткая решимость?
— Слабость, конечно. Упадок воли, — свое мнение Володя высказал твердо и безоговорочно. — Трусость!
— Медицина считает: это болезнь, шизофрения, — заявил Гамузов.
— Молодец! — громко прогудел с той стороны Воробьев. — Силу воли показал. Раз — и кончил волынку, отмучился! Мол, идите вы к матери!..
— Гордый и сильный человек. Не то что мы, дерьмо. Будем скрипеть, мучиться, пока не выдохнемся, пока не подохнем, — это с досадой и раздражением сказал Дорофеев.
— Будем собирать задницами пинки, будем поддакивать, как наш Пиккиев, всем и каждому. Лизать будем лапы всем начальникам, всем охранникам и даже их собакам, — Сашко хихикал тоненько, будто довольный нарисованной им картиной.
— Не лизать лапы, не поддакивать. Доказывать свою правоту, если уверен в ней, — возразил Фетисов.
— Как доказывать? Вон как урки, что ли, из тюрьмы в лагерь и обратно?
— Эй, куркуль! Урок не лапай!
— Лежал человек и мучился, надрывал сердце без конца. Теперь ему хорошо.
— Плохо ли ему? Никто не крикнет на тебя, никто не обидит. Молодец инженер!
В смерти человека всегда есть тайна. Особенно жгуча и тягостна смерть самоубийцы. А этот даже записки не оставил, не объявил последней воли. Всем безразличный при жизни, он теперь задел каждого.
В словах Воробьева, Дорофеева, Ващенко, Севастьянова, Мякишева слышалось уважение, даже зависть. А мы, сосунки, по определению Мякишева, мы не знали, как отнестись к событию, к самому Ланину. И Коля, и я, и Фролов, и Феофанов — все мы сошлись на одном: я б не мог ни утопиться, ни выстрелить в висок, ни отравиться ядом, ни тем более так вот удавиться. Значит, он сильнее, мужественнее, решительнее нас, он смог.
— То, что вы говорите, ложь, самоутешение! — Зимин сидел на нарах, свесив ноги. Очки его поблескивали. — Поступок прежде всего непоправимый: жизнь человеку дается единственный раз. Еще Наполеон говорил: самоубийца может пожалеть себя в воскресенье, когда будет уже поздно, ведь он убил себя в субботу. По отношению к себе обидно, по отношению к близким, даже по отношению к нам, мыкавшим общее с ним горе, обидно.
— Плевал он на всех! — с удовольствием выкрикнул Воробьев и, высунувшись из-под нар, смачно сплюнул.
— Да, наплевал на всех, на всех и на самого себя. Так может поступить человек только в минуту душевного разлада. Жизни жаждет даже умирающий от ран.
— В нашей-то муке чего ради жаждать жизни?
— Ложь, Дорофеев. Всегда в человеке сидит жажда жизни и борьбы. Удержи Ланина в тот момент сильная, твердая рука — и беды не случилось бы, он устоял бы на краю обрыва.
- Предыдущая
- 29/53
- Следующая