Вагон - Ажаев Василий Николаевич - Страница 27
- Предыдущая
- 27/53
- Следующая
— А что не ответили?
— Колхозы мешали создавать? Сопротивлялись?
— Будешь сопротивляться, когда добро твое отнимают.
— А колхозы твои никто в ту пору не знал, не видел. Тащут в яму — полезай. А не видно, глубоко ли.
«Жлобы» опять засмеялись, только Бочаров стоял мрачный, уперев глаза в пол. Искривился, как от зубной боли, и полез на свои нары.
— Привыкли душу мотать, черт бы вас подрал!
Разговоры о колхозах велись часто.
— Что ты можешь понимать, комиссар! — рычал Воробьев. — Мы были получше тебя. Мы людьми были, стали волками. Тебя из собственного дома, как собаку бешеную, выгоняли? Тебя в голую степь привозили и бросали? У тебя жена и дети, и старуха мать дохли как мухи на глазах? Тебе в свою родную деревню приходилось тайком приползать, будто вору-бандюге?
— Да, не приходилось. Но ведь я рабочий, потомственный пролетарий.
— Заткнись, пролетарий! — встав во весь рост, в яростном захлебе кричал Воробьев. — Скажу тебе прямо, не таясь: я всегда буду мстить, мне моя жизнь только для этого и нужна. Для чего она мне еще — семья погибла, от земли меня оторвали! И дураки — дали мало. Выйду из лагеря досрочно и буду еще злее. А здоровья у меня хватит на сто лет, я трехжильный, не то что вы, сопляки, тыща штук сушеных на один фунт. Сопляки!
В тихий покойный вечер Зимин завел разговор о нашем недалеком будущем. Он мечтал вслух. Мы вернемся, мы скоро вернемся в нормальную жизнь. В этой жизни все будет славно: работа, какую любишь, театры, лекции и просто выходные в кругу семьи.
Коля Бакин и Агошин, Петро Ващенко и Птицын, Володя и Фролов, мирно устроившись на нарах возле Зимина, как-то необычно притихли. В этой тишине раздумия пронесся по вагону свистящий голос Севастьянова:
— А нам? Нам-то небось не даешь места в этой хорошей жизни? Ликвидировали, как класс, а жить оставили. Ведь и мы, когда из лагеря выйдем, все равно будем искать себе место.
— Освободитесь от злобы, будет вам место. Останетесь врагами, не будет.
— Ох, формула! — проворчал Дорофеев. — Даже доброго пса можно обозлить до бешенства, — тихо и устало сказал он. — А как с Бочаровым и Федосовым? Какие из них кулаки?
Севастьянов пропел тонким голосом:
— Я на канале перековался вроде, но места мне опять нету.
— Хорошо, что вы тоже едете с нами, комиссары чертовы! — заорал Воробьев. — Побольше бы такими идейными набивали тюремные вагоны. Скорее бы все кончилось.
— Что кончилось бы скорее? — спросил Зимин.
— Все! Революция твоя!
— Ну, этого не дождаться, хотя здоровья, по вашим словам, вам хватит на сто лет.
— Все уже прахом пошло, не видишь, слепец! Ты же сам, верный своей партии, на каторгу едешь!
— Вам не стоит себя этим успокаивать. Миллионы коммунистов на воле, они разберутся.
— Да никто больше в нее не верит, в революцию!
— Вы не верите, миллионы верят. Вы слепец, Воробьев, не я.
— Дурачки вы, комиссары, старые и молодые. Не хотите себе признаться: не получилось, как хотел Ленин, как он задумал. Разве в лагерях можно сделать людей лучше, чем они есть? Сам-то не видел, какие они, лагеря, а говоришь: освободись от злобы. Твои же товарищи всех запрут в тюрьмы, в лагеря, всех перекуют. Посмотрю, как ты сам перекуешься. Моего века хватит над тобой посмеяться.
— Я должен дать ему по морде за его подлые слова! — я рванулся к Воробьеву.
— Митя, не смей! — Фетисов перехватил меня и крепко держал. К нему подскочил и Володя.
— Вы слышали, Воробьев, ответ Мити? — спросил Зимин.
— Дурачок, — пробормотал Воробьев. Он даже не пошевельнулся.
Сашко разинул лягушачий рот.
— Ах ты, воробышек! Мы же тебя на куски растащим. У нас руки-то железные, взгляни.
— Пустите! — рванулся я. Фетисов и Володя не пускали. Возле нар столпились Коля Бакин, Агошин, Мякишев, Ващенко, Птицын.
— Здесь каждый говорит, что хочет, не на воле, чай, рот не зажмешь, — рассудительно толковал Севастьянов. — За каждое слово бить — морд не напасешься.
— Нас помилуйте! Дайте уйти! — испугался старик Кровяков. И он и другие соседи торопились прочь от схватки.
— Мальчики, шухер! Парад ретур с понтом! Фраеры собрались драться. Черти политики, не робей! — это урки шумели, обрадовавшись скандалу. Они уже приготовились к зрелищу, чинно рассевшись на своих нарах.
— Оставьте, Володя, — внушительно сказал Зимин.
Рукопашной не дали развернуться. Фетисов и Зимин укоряли нас, словно школьников. К чести Воробьева, он и сам в драку не полез и быстро усмирил своих. Все разбрелись по своим местам. Урки остались разочарованы мирным исходом конфликта, некоторое время они еще продолжали обсуждать событие.
Мы с Володей настроились на сон. Но я все не мог успокоиться. Прислушавшись, убедился: дискуссия не кончилась, она просто раздробилась.
— Мужицкий вожак не так уж глупо сказал: всех идейных сунуть в тюрьму — и революции конец, — глухо гудел Дорофеев.
— Мысль-то очень уж не новая.
— И справедливо он сказал: в лагерях не сделаешь людей лучше.
Из другого конца вагона докатывался густой рык Воробьева:
— И комиссары обречены, однако не понимают, хорохорятся. Я прошел медные трубы, все видел и все узнал, и говорю: крестьянству сломали хребет, теперь его ничем не склеишь. Без крестьянства нет России. И мы все обреченные…
Я лежал и думал. Хорошо, обошлось без драки. «Мальчишеский способ решать кулаками все проблемы», — упрекнул меня Зимин. Соседи мои похрапывали, вагон затих, а я не мог заснуть, голоса продолжали гудеть. Воробьев: «Были получше вас…» Севастьянов: «Ежели нет нам места в жизни — убивали бы, что ли?» Бочаров: «Лошадь и две коровенки. Кулак я или не кулак?» Епишин: «Речу я сказал… Протокол записали на меня».
Людей, расположившихся на одних нарах со «жлобами», мы с Колей определить затруднялись. «Ни богу свечка, ни черту кочерга». Правда, у Ланина была 58 статья, но ничего больше о нем мы не знали.
На чьи-то расспросы он отделался шуткой:
— Считайте, меня здесь нет. На поверке я присутствую, чтобы конвой не волновался, затем исчезаю.
В самом деле, он лежал, закутавшись в свою боброво-хорьковую шубу, и никак себя не выказывал. Вылезал редко, когда на площадке возле параши и у печки никто не торчал, то есть когда все спали. Однажды он принялся оживлять чахнувший огонь в печке и совсем приглушил его. С двух сторон заворчали — Агошин и Мякишев, признанные наравне с Володей авторитеты по части обращения с огнем.
— Что вы хотите от инженера-теплотехника, если он вредитель? — возразил Ланин и быстро убрался на нары.
По этой реплике вагон узнал: в его прекрасной коллекции жил-был и вредитель. Нелюдимый, невидимый и неслышный инженер особенного интереса не вызывал. Им всерьез заинтересовался только Петров, до и то из-за хорьковых хвостиков, и еще Зимин по свойству любознательного характера. Он без успеха пытался подъехать к Ланину.
— Не верю, что я вам чем-то интересен, — нелюбезно отрубил тот. — А если и так, то для знакомства, согласитесь, нужна взаимность.
— Разумеется, — улыбнулся Зимин.
— У меня к вам нет интереса. И ни к кому. Извините.
Зимину пришлось развести руками и отчалить.
Про Пиккиева и Кровякова беспощадный Коля сказал:
— Божие одуванчики. Не доедут.
Тот и другой были в преклонном возрасте, дряхлые и слабые. Кому они помешали, в чем провинились?
Пиккиев отрекомендовался официантом. На расспросы Коли охотно рассказывал: служил в ресторане, в трактире, в гостиницах.
— Противное занятие, — решил Коля.
— Отчего? — удивился Пиккиев. — Очень даже наоборот.
— Эх ты, «чего изволите»! Суют тебе в ладонь монеты, а ты изгибаешься и благодаришь. Тьфу!
Бывший официант держался, видимо, иного мнения, однако постоянное желание подлаживаться заставило его поддакнуть. Привычка услужать и сгибаться очень подходила его невзрачному бесцветному обличию.
- Предыдущая
- 27/53
- Следующая