Песни чёрного дрозда - Пальман Вячеслав Иванович - Страница 36
- Предыдущая
- 36/52
- Следующая
— Ну вот, теперь хитрость на хитрость, — сказал он своим мужикам, вернувшись раньше задуманного времени. — Вы теперь и близко не подходите к ловушке, я такое сочиню, что уму непостижимо. И ежели ведьмедь на это не возьмётся, тогда без разговоров поедем назад и прямо скажем дельному малому, что не годимся мы, старые козлы, супротив этого шатуна и пусть пропадает наша премия от начальства или идёт кому другому…
Бережной бросил в ловушку серую курточку Молчанова. Потом проволочил по земле среди кустов и на входе в клетку изрядно потрёпанный плащ научного работника и накинул его на клетку, так что полы свисали прямо над дверцей. В самой клетке, теперь уже в центре, висел кусок нераспечатанных сотов. Прозрачные капли мёда изредка падали на укрытый листвою пол.
Лесники смотрели на все эти приготовления издали. Лица у них были скорее насмешливые, чем уверенные.
— Убей меня гром, попадётся, — сказал Бережной, подходя к ним. — А теперя, ребята, пойдём гонять в подкидного.
…Лобик ещё издали почуял знакомый запах. Ну вот, снова они рядом! Что Человек с собакой где-то поблизости, он уже не сомневался. Он пошёл на этот запах весело и смело, как идут в знакомый дом.
Одноухий постоял перед дверкой, даже поднялся на дыбы, чтобы дотянуться до плаща Молчанова, свисавшего с верха ловушки. Где-то близко и сам Человек, если здесь его одежда. Впереди? Там, где маняще белеет кусок пчелиного сота? Кто приготовил для него лакомство? Опять же его друг, Человек с собакой, который всегда имеет для Лобика какое-нибудь угощение и не скупится при встрече. Сделай ещё пять шагов, возьми.
Под тяжестью лапы скрипнула половая доска, Одноухий подался назад. Все здесь, в клетке, заставляло помышлять об опасности. И если бы не висела знакомая куртка, хранившая добрый запах… Он сделал ещё шаг к лакомству, но, прежде чем хватнуть соты всей пастью, осторожно слизнул несколько капель мёда с листочков на полу, раздразнил себя.
Наконец он тронул влажным носом полные соты. Ещё и ещё. Какой чудный запах! Что может сравниться с этим лакомством? Совсем убаюканная осторожность, ничего, кроме наслаждения. Лобик схватил приманку, потянул.
Тонкая проволочка натянулась.
Крючок на металлической защёлке подскочил.
Раздался короткий звук. Дверца захлопнулась.
Он смертельно испугался. Медовый сот упал. Теперь медведь уже не обращал на него никакого внимания. Он стоял, не в силах заставить себя тронуться с места, все ещё не очень понимая, что произошло, и в то же время весь уже во власти бесконечного страха, сковавшего его силу, мысль, взгляд.
Вдруг он развернулся на месте, встал на дыбы и всей тяжестью тела с размаху бросился на упавшую дверь. Железные прутья больно оттолкнули его. Лобик неловко повалился, вскочил и вновь бросился на дверь, схватил поперечный брус зубами, чтобы сразу вырвать его, но теперь боль пронзила зубы, в пасти возник вкус крови, куски раскрошенного клыка вылетели вместе с кровью. Плащ его друга тихо соскользнул на пол и кровь Лобика тёмными пятнами промакнулась на нем.
Неистовство продолжалось долго. Пожалуй, на всех железных прутьях содрогавшейся клетки остались клочки шерсти, кровавые метины, белая пена. Совершенно потерявший рассудок, медведь без конца сотрясал железо, гнул прутья, грыз половые доски, кидался из стороны в сторону, разминая на полу медовые соты, листья, щепки от досок. С каким-то сумасшедшим нутряным рёвом раздирал он молчановскую куртку и запах её — предательский, коварный запах — теперь не успокаивал, не усыплял, а только добавлял бешенства и силы. Медведь рвал и рвал примету человеческой подлости, чтобы хоть как-то выразить силу ненависти, порождённую этой подлостью.
К середине ночи он выдохся окончательно и без сил, почти без чувств растянулся на полу. Прямо у высохшего носа его, рядом с окровавленной разбитой пастью лежали раздавленные соты, но этот, недавно ещё такой прельстительный запах сейчас не вызывал в нем ничего, кроме глухого, бесконечного отчаяния.
Ещё шла ночь, и остаток её Лобик провёл в непрестанных попытках отыскать выход из клетки. Теперь он обходил стенку за стенкой, обнюхивал прутья и пытался найти хоть какую-то щель или слабое место, чтобы расширить узкие просветы, по ту сторону которых тихо спал лес, его лес, где свобода и жизнь. Он поддевал когтями доски, но от них отрывались только мелкие щепки. Он десятки раз исследовал дверь, тряс её двумя лапами, хватал пастью, пытался поднять, но она прочно сидела в пазах и только гремела, когда он раскачивал её, как гремят кандальные цепи.
В плену…
Чуть побледнело небо. Глаза лежащего медведя, наполненные безысходной тоской, смотрели на чёрные силуэты грабов и на светлеющее небо. Если бы мог он плакать, какими слезами оросил бы свою тюрьму! Если бы он мог выть, как воют таинственной ночью волки, — какие драматические звуки заполнили бы притихший лес и далёкое, бесстрастное небо! Если бы мог он разбить себе голову или броситься со скалы вниз, как сделал когда-то загнанный медведем олень, — ничто не остановило бы Лобика, который также предпочитал смерть позорному пленению.
И не страх перед смертью пугал его. Чувство это неведомо дикому зверю, который ежедневно видит смерть перед собой в бесчисленных её проявлениях. Его не отпускало ощущение пустоты, безысходности перед явным, чёрным предательством Человека-друга, заманившего в ловушку.
Когда он услышал шум шагов и приглушённые голоса, то не встал, не сделал ни малейшего движения, чтобы вырваться или напасть на своих лютых врагов. Кажется, он даже не видел, хотя глаза его были открыты, а сердце переполнено ужасом и ненавистью. И это его внешнее безразличие остановило лесников поодаль, испугало их сильнее, чем если бы встретил он их боевым рёвом, разинутой пастью и дикими прыжками за железной преградой.
— Готов! Попался! — воскликнул «Сто тринадцать медведей», и в голосе его сквозь радость удачливого охотника явственно послышался затаённый страх перед мохнатым пленником. — Ну, мужики, что я говорил? Игнат, и ты, Володька, дуйте за трактором, и поживей. Я останусь караулить своего ведьмедя, ведь это мой ведьмедь, сто четырнадцатый, подлец, самый что ни на есть хитрющий, всем зверям зверь! Топайте, братцы. Трактор сюда, и пусть там позвонят Капустину, обрадуют, и чтобы он живее гнал в совхоз машину и крант для подъёма.
— Дай хоть глянуть, что за зверь…
— Гляди, гляди, но близко не касайся, вы не больно доверяйте, он лежит, притворяется, а чуть что — и в лапах. Хитрован за троих! Те ещё лапы!
— Одноухий какой-то…
— Было, было, — быстро сказал дядя Алёха. — Это ему рысь оттяпала.
— Неужто он на ту одёжу прельстился?
— Вот что, мужики, — вдруг серьёзно, даже строго произнёс Бережной, — если хотите премию заиметь и вообще без неприятностев, начисто забудьте про одёжу, понятно? Не видели, не знаете, и все такое. Это я вам по-дружески советую. Ни-че-го! Не было никакой одёжи. Пымали на соты — и все. Потому как, если Молчанов узнает, не сносить нам головы. Молод, но горяч, понятно? Это мы его знакомого ведьмедя взяли, вот так. Мы-то в курсе, а вот он до поры до времени того знать не должон. И если кто из вас тявкнет, от меня он особо получит по всей норме и даже с довеском. Своей новой должностью я дорожу и вам дорожить советую. Договорились?
Лесники дружно закивали. Сказано — мертво, никто не узнает. Но, уходя, они только диву дивились, как это интересно получилось — на одёжу…
Затихли шаги. Бережной остался один на один с медведем.
Он сидел в трех шагах от клетки, курил, и едкий махорочный дым, давно знакомый, ненавистный Лобику страшный дым, с которым связано воспоминание о выстрелах и жгучей боли в теле, — этот дым тихо струился, достигал носа, но глубокая апатия, охватившая зверя, не позволяла ему найти силы для того, чтобы проявить всю глубину ненависти к человеку, и он никак не реагировал ни на мерзкий дым, ни на действия этого мерзкого существа. Взор медведя, недвижный, тусклый, нацеленный выше леса, в небо с зубчатой вершиной совсем недалёкого перевала, был неживым, абсолютно отрешённым взглядом. Пленник жил сейчас вне злого мира, который опутал его.
- Предыдущая
- 36/52
- Следующая