Выбери любимый жанр

Детям (сборник) - Шмелев Иван Сергеевич - Страница 34


Изменить размер шрифта:

34

Мы вяло брели по огородам. Уже не было утренней захватывающей радости и ожидания таинственного – что там? Что там – теперь это было уже известно.

Васька было пригласил Драпа и меня порыться в мусоре, но Драп только отмахнулся. Шел и грыз ногти. А я… я думал об отце. Когда мы подошли к воротам, дворник уже сообщил, покачивая головой, что меня часа два искали по всем улицам и что мне теперь попадет.

– Проси отца! – настойчиво сказал Драп.

– А папаша дома?

– Никак нет-с… Уехали верхом в Новый Иерусалим.

– Это далеко?

– Сказывали, верст[41] сорок… Обедать давно сели… Серчают на вас там…

Отец уехал… Верст сорок… Драп вывертом пустил камень в воробья, но промахнулся, и со звоном посыпались стекла старой галерейки.

– Я тебе все уши оборву! – кричал дворник, пускаясь за Драпом.

Я услыхал только топот ног по крыше сарая и грозный крик дворника.

V

День прошел вяло. В кабинете отца темно. Отец, должно быть, приедет только ночью. Я ходил из угла в угол и ждал, думая все об одном. Если бы приехал отец!

– Спать, спать!..

Я покорно бреду в детскую и задерживаюсь в темной передней. Что это? Через открытое окно я слышу голос:

– Воды отнюдь не давать! Да хорошенько проводить…

Отец! Он вернулся… Я уже слышу его быстрые шаги, уже хлопает дверь. Нет, теперь-то я не пойду спать. Сегодня воскресенье, и я знаю, что буду сидеть в кабинете долго-долго. Отец меня никогда не прогонит. Вот его свежий, веселый голос в столовой. Вот он говорит, чтобы зажгли в кабинете лампу.

– Ничего, не устал… – отвечает он на чей-то вопрос и идет в кабинет.

Я слышу, как со звоном высыпаются деньги и начинают пощелкивать счеты. К нему, к нему!..

Я проскальзываю в темный коридор, тихо вхожу в кабинет и усаживаюсь на большой клеенчатый диван. Здесь так хорошо тихо-тихо сидеть в полутемном уголке, прислонясь горячей щекой к холодящей клеенке дивана. Отец сидит за письменным столом. Горит лампа. Я слышу только короткий знакомый стук отсчитываемых монет: чок-чок-чок…

На столе груда медных денег, с краю счеты. Пальцы отца ставят все новые и новые кучки медяков. Я знаю хорошо. Вон самые крупные – идут ряд за рядом, как домики с трубами. Это пятаки. Четыре столбика по десяти пятаков и пятый сверху. Отец считает:

– Два с полтиной… да еще… два с полтиной…

Откладывает на счетах, и мне слышится, как и костяшки как будто повторяют за ним: «Чик-чик… два с полтиной…»

Вот маленькие, «тройчатки», кучки трехкопеечных, еще дальше – совсем маленькие, «семитки», – по две копейки. Много, много денег. Отец мне кажется самым богатым человеком. Каждое воскресенье он сидит вечером в кабинете и пощелкивает на счетах, складывает медные деньги в серенькие мешочки и потом отшвыривает эти мешочки с тупым звуком на пол, в уголок. Эти мешочки приносит к нему толстый приказчик Василий Васильевич. У этого Василия Васильевича какие-то странные глаза. Стоя в дверях кабинета, он всегда говорит с отцом, а одним глазом пристально смотрит на меня, а если заговорит со мной, этот глаз начинает глядеть вбок. Говоря с отцом, Василий Васильевич переминается с ноги на ногу, очень тихо сморкается в красный платок, голос его становится совсем тонким, так что я даже боюсь, что у него горло тоже сделается тонким и перервется. Он, очевидно, не любит или не умеет говорить, потому что всегда почти повторяет только одно:

– Будьте покойны-с… Понимаю-с…

При этом у него выходит: «Будькойныс» и «пымасс».

Я знаю, что отец любит, чтоб я сидел на диване в уголку. Он всегда, бывало, кликнет:

– Эй, капитан! Лезь на свое место!

Иногда, постучав на счетах, он обернется, взглянет на меня, кивнет головой, подмигнет и опять начинает считать. И дремлется мне, и тихо, и тепло на душе.

Я сижу, а он считает, иногда спрашивает:

– Ну, как наши дела? Два с полтиной… да полтора… Ну, скажи, что хорошенького? Двадцать один, сорок два… На коленках не стоял?

– Нет… А сегодня мне Гриша песенку новую спел.

– Ага. Ну-ка… Сто сорок пять да тридцать четыре. А? Ну-ну…

– А вот так…

Анки-дранки,
Девер-друг,
Тибер-фабер,
Тибер-фук.
Ани-драни,
Ветер-сани,
И-ни-и-ни-и-ни-ам!..

– Та-ак… Хорошо… Спутал ты меня…

– Папаша, а я сегодня на водокачке был…

У меня захватывает в груди. Я буду просить сейчас… Он сделает… А вдруг? Вдруг он скажет, как говорит иногда, – «не твое дело»?

– Мы с Васькой были и Драп…

– Что еще? Какой Драп?

– А мальчик у сапожника…

– Погоди ты!.. Опять все перепутал!.. И что ты, братец, лезешь с пустяками! Сиди и молчи.

Я долго-долго смотрел в одну точку, на склоненную голову отца с прядью волос надо лбом. Я щурю глаза, и голова его делается маленькой-маленькой, начинает уходить дальше, дальше… Дремлется. И вдруг перед глазами выдвигаются лошадиные морды. Я вздрагиваю и открываю глаза.

– Папаша, – едва выговариваю я. – Папаша… Сахарную… завтра…

– Сиди смирно!

Я так ясно вижу, как завтра огромный коновал, страшный, с зверским лицом разбойника, приходит к Сидору. Он накидывает петлю и тянет Сахарную в дверь водокачки. Она упирается; но Сидор выталкивает ее. Смотрят лошади, голуби бьются под крышей. Они вылетают из двери и кружатся в воздухе, а коновал уже ведет Сахарную по огородам. Она не может идти, у ней кружится голова, она ничего не видит. А коновал тянет и тянет. Он нагнул голову и не замечает, как Васька и Драп подкрадываются с боков, а я с луком и стрелами выскакиваю из-за кучи навозу. У Драпа чугунка. Мы отбиваем Сахарную, коновал гонится, но у него очень тяжелые сапоги, и мы несемся во весь дух, и Сахарная, конечно, понимает, в чем дело, и напрягает последние силы. Гришка помогает нам запереть ворота.

Тут мысли мои обрываются, я вздрагиваю. Отец уже два раза окликнул меня.

– Заснул, что ли? Ну, иди, получай…

Но мне невесело. Бывало, я всегда с нетерпением ждал этого, срывался с места и смотрел, сколько «осталось». Все копейки с целых рублей шли в мою глиняную копилку на разные разности.

– Счастье тебе сегодня, восемьдесят семь копеек… Ты что это, поросенок? Голова болит, а?

Он взял меня двумя пальцами за щеку и притянул. Милые, родные глаза! Они давно уже закрылись… Они не видели, как «поросенок» ходил в гимназию. Они не видели, с какой тоской смотрел этот «поросенок» на милые ушедшие черты… Родные руки! Их нет, и никто не притянет за щеку и не скажет:

– А? Ты что? – И не посмотрит так. – Ты что закис? А?

Ласковый ли голос или этот добрый, заглядывающий в душу взгляд, невеселые ли впечатления утра… не знаю. Я заплакал. Стиснуло в горле и зажгло в глазах. Я припал к его груди, горячей щекой к холодной цепочке часов. Пуговка жилета давила мне в висок, но я не мог оторваться. Мои пальцы сжимали руку отца, и я тискался ближе и ближе к нему, теснее к его груди. И то, что я плакал, и то, что так хорошо было плакать на родной груди, сжимать эту руку, которая всегда, всегда ласкала меня, – единственная рука! – все это больше и больше давало волю слезам. Впервые в тот вечер в полутемном кабинете почувствовал я великую силу тихих детских слез. И позже плакал я; но, как тогда, я никогда не плакал и не заплачу больше…

– Дурашка… – услышал я тревожный голос. – Что с тобой, дурачок?.. Обидел кто?

Он был простой души, мой отец. Он ничего не понимал в тонкостях душевной жизни. Он был мягок сердцем, мой простой отец… Он был чуткий и добрый человек.

– Э-э, рёва, – говорил он, трогая пальцем мои мокрые щеки и размазывая по лицу слезы. – Дождь пошел! Да ты что же это?! – Он подхватил меня под мышки и поднял высоко-высоко к потолку. И опустил сразу.

вернуться

41

Верста? – русская мера длины, равная 1,1 км.

34
Перейти на страницу:
Мир литературы