Выбери любимый жанр

Путешествие дилетантов - Окуджава Булат Шалвович - Страница 77


Изменить размер шрифта:

77

«В конце концов ей надоест притворяться и угождать, – думал Мятлев. – Все молоденькие женщины нуждаются в обществе изысканных льстецов. Даже такой разумный господин ван Шонховен не в силах этим пренебречь. Лишь бы ничего не случилось, чтобы ей сожалеть…»

– Нет ли за нами погони? – засмеялась она.

– Кому мы нужны? – пожал плечами ее спутник.

– Пожалуй, – согласилась она. – Но должна вам заметить, что моя maman неукротима. Я уверена, что она собирает полк единомышленников и с этой целью носится по Петербургу на пушечном лафете.

– Ей больше к лицу помело, – сказал Мятлев раздраженно. – Впрочем, мы поступаем опрометчиво, разгуливая по Твери. Осторожность не может помешать.

Солнце побагровело, повисло вдали над последними домами и начало проваливаться прямо меж крышами. Звуки флейты стали отчетливей, и из–за угла вышел хмельной солдат в полном снаряжении, прижимающий к губам маленькую немецкую флейту. Он вышел из–за угла и пошел по мостовой, вздымая сапогами клубы красной пыли. Она почти не оседала, висела в воздухе, и на солдате, казалось, одета красная мантия, и красные зрачки его полны огня, и из маленькой флейты вырываются струи красного пара. Он наигрывал что–то известное и примитивное, бог свидетель, но музыка звучала так пронзительно и неведомо, что хотелось плакать и предотвращать несчастья.

Молчали петухи, не слышно было коров, людей, звяканья ведер, только флейта царила на этой улице, исповедуясь с хмельной откровенностью. Солдат шел быстро и вскоре обогнал затаившуюся петербургскую пару, и Лавиния увидела, что его круглое рябое лицо, и точно, мокро от слез. Он шел быстро, прямо на багровый диск, словно торопясь слиться с ним, воспользовавшись выпавшей на его долю удачей – очутиться на бесконечной пустынной улице, по которой можно идти в красной мантии, с флейтой, охотно плачущей по твоему настоянию обо всем, что не смогло свершиться.

Солдат быстро удалялся, волоча за собой красный шлейф. Флейта звучала все бессвязнее, все беспомощнее.

Мятлев заглянул в глаза Лавинии.

– Давайте уедем поскорее, – предложил он. – Видимо, мы не очень отдалились от Петербурга.

Она согласно кивнула.

Ямщик долго отказывался ехать на ночь глядя. Все предвещало дорожные несчастья: красные сумерки, мышь в мешке с овсом, похоронная процессия, выпивший городовой…

– Ce monstre la il nous rendra au desastre [7] – сказала Лавиния. Однако вскоре ямщика удалось уговорить, и они покатили.

Сумерки постепенно перешли в вечер, за ним и ночь не заставила себя ждать долго. Усилившийся ветер донес запах влаги. Звезды исчезли одна за другой. Лавиния дремала на плече Мятлева. Дорога шла лесом. Лошади время от времени всхрапывали, бежали тяжело.

«Внезапно едва уловимая мысль о социальной несправедливости, как это модно выражаться нынче, возникла в нем, – подумал Мятлев, имея в виду себя самого. – Пожалуй, впервые, глядя на широкую спину ямщика, он ужаснулся таинственному расчету природы, по которому в ином, менее благоприятном случае, и он сам мог оказаться сидящим на козлах, даже не подозревая о том сытом благополучии, в котором избранники фортуны проводят свой век… В то давнее и неправдоподобное время молодости и надежд, когда еще живы были его взволнованные друзья, их робкое ожесточение против несправедливого устройства мира не очень докучало ему, ибо корова должна давать молоко, лошадь – ходить под седлом или в упряжи, собака – сторожить дом, охотиться, дерево – украшать мир, давать плоды, согревать жилища, и тому подобное… Но теперь эта мысль, в отличие от былых разов, когда он внимал разглагольствованиям своих друзей рассеянно и меланхолично, теперь эта мысль, – продолжал думать Мятлев, имея в виду себя самого, – хотя и была все еще расплывчата и холодна, заставила его покраснеть… Второе, что также впервые по–настоящему затронуло его, – продолжал думать Мятлев, опять же имея в виду самого себя, – это ощущение одиночества. Ни в Петербурге, в глуши его библиотеки, ни в Михайловке, в глуши лесов сосновых, ни тем более в давние годы, когда его жизнь была густо заселена гувернерами, няньками, воспитателями, друзьями по корпусу, командирами, денщиками, лакеями, она не возникала. Умение не тяготиться одиночеством и не замечать его было в Мятлеве, вероятно, врожденным, но, вероятно, врожденность эта, подобно горным породам, с годами выветривалась, так что оставалось рыхлое, подверженное болям, чувствительное нечто, столь чувствительное, что даже теплое соседство господина ван Шонховена не предотвращало размышлений об этом…»

– Ну что? – спросила Лавиния откуда–то из глубины. – Скоро ли?

За время пути она успела незаметно переместиться с его плеча и устроиться у него под мышкой, где было теплее и благополучнее.

И тут упала первая капля, по лицам ударило песком или пылью, и начался ливень. И тотчас коляска, дотоле казавшаяся надежным кораблем, превратилась в сооружение несовершенное, продуваемое, не защищенное от воды, скрипучее, разваливающееся, связанное с этим миром четырьмя хрупкими колесами, затерянное во тьме, почти неуправляемое, почти придуманное…

– Ээ–эх! – крикнул ямщик с яростью и отчаянием, словно расставался с жизнью. Но ветер был так силен, что до слуха путников донеслось лишь одно отчаяние.

Покуда они торопливыми и неверными руками пытались защитить от разбушевавшейся стихии свои тщедушные, беспомощные тела, прикрывая их случайным тряпьем, кусками дырявого коленкора; покуда пытались сквозь вой ветра, леса и дождя докричаться до одеревеневших лошадей и заставить их двигаться; покуда вот так, крича, защищаясь, спасаясь, еще успевали сожалеть о собственном легкомыслии, погнавшем их в дорогу, и выговаривать ямщику, что не шибко гнал; покуда все это совершалось, какой–то предмет неопределенной формы вывернулся из тьмы, обдал их грязью, замедлил движение и остановился, еще более темный, чем сама тьма, окружавшая их, и тут же послышалось требовательное, хриплое, разбойничье, хозяйское: «Эй, кто такие!», перед которым только и оставалось распластаться в дорожной грязи и ждать последнего удара. Однако никто оземь не грянулся, ибо вселяющий уверенность и надежду раздался ответный клич господина ван Шонховена: «А вы кто такие!» Тогда Мятлев понял, что предстоит самое худшее, и, уже не замечая бури, вытянул кулаки и пошел на таинственный предмет.

Однако ни щелканья курка, ни звона ножей, ни хриплых проклятий не последовало, и лишь неведомо откуда приятный баритон воскликнул изумленно: «Батюшки, дама!…» И тут же ливень ослаб, сплошные тучи лопнули, разошлись, посветлело, и действующие лица разглядели неясные черты друг друга.

Таинственный предмет оказался гигантской ископаемой колымагой павловских времен, запряженной четверней.

– Сдается мне, что вы нас приняли за разбойников, – произнес приятный баритон, и от колымаги отделилась громадная призрачная фигура, закутанная в фантастические ризы. – Не угодно ли любезным господам… тут в полуверсте… именьице… польщен…

Все встало на свои места, едва возникла надежда обсохнуть, обогреться, насладиться гудением самовара и, может быть, даже выспаться на бескрайней деревенской перине. И они поспешно, не заставляя себя упрашивать, устроились в поместительном экипаже с маленькими оконцами, раскинулись на широких сиденьях, на домашних подушках; дверца мягко захлопнулась. Экипаж плавно тронулся, за ним – словно призрак потянулась и их коляска.

Уже потом, спустя несколько дней, Мятлев, вспоминая ночную встречу, не мог отделаться от ощущения совершившегося волшебства, чуда, хотя их спаситель, Иван Евдокимович («Да зовите просто Ваней, ей–богу, чего уж там…»), владелец очаровательного именьица, оказался тучным, розовощеким, рыжеволосым, дремучим, хлебосольным («Кушайте, кушайте, друзья мои. Все ваше…»), неуклюжим стариком лет сорока пяти и на волшебника не походил вовсе. Большое доброе дитя, не подозревающее, что жизнь–то почти прожита, не умеющее отличить детства от зрелости, одуревшее от меда, молока, здоровья, тишины, от отсутствия драм, ошибок и катастроф («Да не дай господи!…»), слишком несовременное, чтобы отчаиваться по нынешним–то пустякам или забивать голову скоропреходящим вздором («Книг не держу–с: я знавал много примеров их губительных свойств…»). Однако, всматриваясь в него пристально, придирчиво изучая эту диковину, словно портрет кисти великого мастера, нельзя было не заметить, как из–под густого слоя жирных, добротных красок нет–нет да и проступали кое–где легкие, непонятные намеки на иную жизнь и иные нравы, которыми, уловив их однажды в синих зрачках сего деревенщины, уже невозможно было пренебречь. Нет, что–то тут не так, восклицали вы про себя, все не так–то просто, как может показаться, – мед, чистый воздух, великодушие…

вернуться

7

Это чудовище нас погубит – фр.

77
Перейти на страницу:
Мир литературы