Солнечный круг - Герчик Михаил Наумович - Страница 4
- Предыдущая
- 4/48
- Следующая
Отец задумчиво катал в руках хлебный шарик.
— А ты и впрямь вырос, — наконец сказал он. — Я действительно этого просто не заметил. Прости меня, Тима…
Ночью меня разбудил какой-то шорох. Я чуток приоткрыл глаза и увидел отца. Он подошел к моей кровати, сел и тихонько погладил меня по голове. Рука у него была горячая и влажная, и мне захотелось прижаться к ней щекой, но я сдержался и притворился, что сплю. Он сидел возле меня долго, пока не рассвело. Я заснул, а когда проснулся, он уже собирался на работу: до синевы выбритый, в отглаженном костюме и начищенных туфлях, подтянутый и строгий, как при маме. Только лицо у него было каким-то помятым и глаза красными, воспаленными, — наверно, от бессонной ночи.
С тех пор я каждый вечер поджидал его у заводской проходной. Мы вместе шли домой, обедали, а затем отправлялись то в кино, то на каток, то снова в гараж. А по воскресеньям уезжали за город на лыжах.
Больше я отца пьяным не видел. Та бутылка так и стояла в буфете, пока я ее однажды не выкинул. Но иногда на него находила такая тоска, что было страшно смотреть. Он метался из угла в угол, трогал всякие безделушки, перебирал старые мамины фотокарточки, какие-то полуистлевшие письма… Как загипнотизированный, часами смотрел в одну точку. И глаза у него становились мутными, будто он силился увидеть что-то далекое-далекое…
Но все это было еще на старой квартире. А как раз к тому времени, когда я закончил шестой класс, мы переехали на улицу Арктическую. Там я и открыл для себя Северный поселок.
НАШ ДВОР. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
Это только скучные люди считают двор обыкновенным куском земли между домами. Для таких людей все дворы одинаковы. Один побольше, другой поменьше, на одном растут яблони, на другом — тополя, тут есть беседки для забивания «козла», зато там оборудованы спортивная площадка и песочницы для малышей… А вообще, какая разница! И не знают они, эти скучные люди, что дворы отличаются друг от друга больше, чем боровики от мухоморов. Ведь каждый — это целая страна, маленькая, но независимая и свободолюбивая. Как всякая страна, двор имеет свои границы, бдительно охраняемые от врагов, свои законы и порядки, которые никто не вправе переступить, если не хочет за это поплатиться. В ней живут свои герои — об их подвигах сочиняют легенды! — и свои трусы, которых все презирают, свои работяги и тунеядцы, задиры, фантазеры, чемпионы и даже те, о ком говорят: «Ни рыба ни мясо». Дворами управляют свои вожаки, одними — сильные, другими — умные, а иногда их с треском свергают и назначают новых. Без никакого обсуждения и голосования. Просто так. Я и сам толком не понимаю, как получается, что вчерашний вожак, которому никто слова поперек не решался сказать, вдруг становится нулем без палочки.
Свой старый двор на Комсомольской я знал куда лучше, чем правописание безударных гласных. Я был его подданным с тех пор, как начал что-то соображать, и к шестому классу чувствовал себя в нем как рыба в воде. Но он остался далеко, на противоположном конце города. Теперь мне предстояло принять другое подданство, жить совсем в другой стране.
И я стал внимательно и настороженно присматриваться к «аборигенам».
Наш новый двор имел форму квадрата, его очерчивали четыре длинных стоквартирных дома. Один выходил фасадом на Арктическую, другой — на Полярную, третий — на разрытый пустырь: там строили новый корпус завода электроприборов. Сам завод тянулся на добрых полкилометра справа, сверкая стеклянными стенами цехов; с юго-запада к нему подходила железнодорожная ветка. Время от времени на ней появлялся игрушечный тепловозик с несколькими вагонами и платформами и свистел простуженным свистком, пока перед ним не распахивали железные ворота. Четвертый дом, тот, в котором жили мы, пялился окнами на молодой парк, в глубине которого белел заводской Дворец культуры с бетонным козырьком над главным входом.
Спланирован наш двор очень просто. Под окнами — узкая лента цветников, кусты, тоненькие тополя, выщербленный зеленый штакетник. Вкруговую — асфальтовая дорожка с выходом на Арктическую и Полярную. За ней, островком, те самые яблони, вишни и груша, о которых я уже говорил, правее — детская площадка с песочницами, беседкой, тремя поломанными качелями и горкой, на которой протирают штаны малыши. В восточном углу лепятся три металлических гаража (средний наш), перед ними — ровная выбитая площадка. Для футбола маловата, но побегать за мячом можно. Вот, пожалуй, и все.
Первый, с кем я познакомился, был Витька Крысевич.
Я стоял в очереди за молоком, когда к прилавку вдруг протиснулся какой-то рыжий лохматый паренек в расстегнутой клетчатой ковбойке с закатанными рукавами, прямо перед моим носом сунул продавщице чек и бидон и проникновенным голосом сказал:
— Тетенька, поскорее, пожалуйста, а то мне завтра в кино, так я вчера на поезд опоздаю… Скорее-е-е…
Продавщица с удивлением посмотрела на него, налила три литра молока и только тогда громко расхохоталась. Вслед за ней рассмеялась оцепеневшая от такого веселого нахальства очередь. Но рыжий уже подхватил свой бидон и, даже не улыбнувшись, с достоинством направился к выходу.
Я догнал его, мы пошли рядом. Вдруг он крутнул головой, будто хотел меня боднуть, и озорно подмигнул. У него были разноцветные глаза: левый серый, а правый голубой.
— Ловко я ее?
— Ловко, — улыбнулся я. — Мне на самом деле показалось, что ты на поезд опаздываешь.
— Всем так кажется. — Он перекинул бидон в левую руку, и молоко плеснуло ему на линялые техасы — когда-то, похоже, они были черными. — Дай-ка мне лучше в зубы, чтоб дым пошел.
— Что-о? — Я вытаращился, точь-в-точь как та продавщица.
— Закурить дай, что-о… — передразнил он. — Эх ты, темнота!
— А ты рыжий и конопатый, — обиделся я: скулы у мальчишки были усыпаны крупными веснушками.
— За рыжую волосину дают литр керосину, а за каждую веснушку — самолет, ружье и пушку, — ловко отфутболил он. — Вот тресну тебя сейчас по кумполу, станешь зеленым в фиолетовую полосочку.
Я смерил его глазами: мы были одинакового роста, правда, он пошире в плечах, поплотней, но ничего, голыми руками меня не возьмешь.
— Попробуй!
— А чего пробовать? Тресну и — привет от рваных штиблет. Меня Виктором зовут, а тебя?
— Тимкой, — вконец растерялся я. Ну и человек! То драться собирается, то знакомится. — Тимофеем.
— Значит, Тимох! — Витькина физиономия аж залоснилась от удовольствия. — Тимох, Тимох посеял горох, сел на порог и ловит блох! — заорал он на весь двор, подпрыгивая и кривляясь. — Ох, Тимох, слопал целый пирог, залез в сапог, полежал и сдох!
— А ты, оказывается, поэт, — с деланным безразличием произнес я — глупые частушки задели меня за живое.
— Я, брат, все, что хочешь: и швец, и жнец, и в дуду грец! — Витька шмыгнул облупленным носом и далеко цвыркнул сквозь редкие зубы. — Тимох, а, Тимох, это вы в квартиру старой Ковалихи переехали?
Я остановился и поставил бидон с молоком на траву.
— Ну, мы. А если ты еще раз меня так назовешь, будем драться.
— Вот тебе раз! — искренне удивился Витька. — На дразнилки одни только дураки обижаются. Ты что, дурак, да?
Я не выдержал и рассмеялся.
— Значит, не совсем дурак, — удовлетворенно заметил он. — Меня, например, хоть горшком называй, только в печь не ставь. Зеленая лайба — это ваша?
У меня опять вытянулось лицо — нет, с ним просто невозможно разговаривать!
— Ну, машина! «Москвич». — Витька подфутболил порванной кедой камень и запрыгал на одной ноге. — Уй, машина-паровоз, айн кабина, цвай колёс! Нет, Тимох, ты не темный. Ты серый… Серый, как валенок! Совсем не понимаешь человеческого языка. Ничего, мы тебя просветлим…
Слова из этого рыжего клоуна сыпались, как пшеница из порванного мешка, но чувствовалось — он парень что надо, и я решил с ним не ссориться.
- Предыдущая
- 4/48
- Следующая