Время убийц - Миллер Генри Валентайн - Страница 14
- Предыдущая
- 14/27
- Следующая
«Я говорю, что вы должны стать Ясновидцем… Станьте Ясновидцем! » — убеждал он в начале своего жизненного пути. И вот он внезапно окончился, его путь, и ни к чему сочинения, даже собственные. Вместо них теперь запряженные волами повозки, пустыня, бремя вины, скука, ярость, труд — и унижения, одиночество, боль, безысходность, поражение и капитуляция. Из девственных дебрей противоречивых чувств, посреди того поля боя, в которое он превратил свое бренное тело, взрастает и распускается в самый последний час цветок веры. Как, должно быть, ликовали ангелы! Не бывало еще столь непокорного духа, как этот гордый принц Артюр! Не надо забывать: поэт, похвалявшийся тем, что унаследовал идолопоклонство и любовь к богохульству от своих предков галлов, в школе был известен как «паршивый маленький фанатик». Это прозвище он принимал с гордостью. Всегда «с гордостью». Кто бы ни проявлялся в нем, хулиган или фанатик, дезертир или работорговец, ангел или дьявол, любое такое проявление он неизменно отмечает с гордостью. Можно, однако, сказать, что в конечном итоге от его смертного одра с гордостью удалился священник, исповедовавший его. Говорят, он сказал Изабель, сестре Рембо: «Ваш брат верует, дитя мое… Он верует, и мне еще не доводилось видеть столь глубокой веры».
Это вера одной из самых отпетых душ, которые когда-либо томились жаждой жизни. Это вера, рожденная на свет в последний час, в последнюю минуту, — и все же это вера . И потому — разве важно, как долго он противился ей или как бунтовал и дерзил? Он не был нищ духом, он был духом могуч. Он боролся до самого конца, из последних сил. Именно поэтому имя его, как имя Люцифера, останется в веках, а представители разных течений будут заявлять на него свои права. В том числе даже его враги! Мы знаем, что памятник, воздвигнутый ему в Шарлевилле, его родном городке, был во время последней войны обезглавлен немецкими оккупантами и вывезен за пределы страны. Какими приснопамятными, какими пророческими кажутся ныне те слова, которые он бросил своему другу Делайе в ответ на его замечание о бесспорном превосходстве немецких завоевателей. «Идиоты! Под рев труб и грохот барабанов они отправятся на родину жрать колбасу, уверенные, что все позади. Но погоди немножко. Сейчас они сплошь военизированы, с головы до пят, и долго еще будут впитывать всякую чушь о той славе, к которой ведут их вероломные владыки, из чьих лап им не вырваться никогда… Я уже вижу царство железа и безумия, в которое обратится немецкое общество. И все это в конце концов рухнет под натиском какой-нибудь коалиции! »
Да, на него с одинаковым правом могут претендовать представители обеих сторон. В том, повторяю, и состоит его величие. Он, таким образом, нес в себе тьму, равно как и свет . Он решительно покинул мир живой смерти, пронизанный фальшью мир культуры и цивилизации. Он обнажил свой дух, содрав с него все искусственные побрякушки, которыми держится современный человек. «Il faut etre absolu-ment moderne! »39. Это «absolument»40 очень важно. Несколькими фразами ниже он добавляет: «Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости — это радость, доступная лишь Богу». Под этим подразумевается, что нам дано испытать только ложную современность; не ведем мы никакой мучительной и жестокой битвы, никакой героической борьбы, подобной той, что некогда вели святые подвижники. Святые были людьми сильными, утверждает он, а отшельники были художниками; они более не в моде, увы! Только человек, высоко ценивший дисциплину, ту дисциплину, которая стремится довести жизнь до уровня искусства, мог так возвеличивать праведников.
В каком-то смысле можно считать, что жизнь Рембо была стремлением к самодисциплине разумеется такой, которая дала бы ему свободу. Вначале, когда он выступает как новатор, это достаточно очевидно, даже при том, что навязанные им самому себе ограничения могут вызвать неприятие. Во второй половине жизни, после того как он порвал с обществом, цель его спартанской дисциплины менее ясна. Только ли для достижения мирских утех терпит он все трудности и лишения? Сомневаюсь. На первый взгляд может показаться, что намерения и цель его ничуть не выше, чем у любого честолюбивого искателя приключений. Так судят циники, неудачники, которые с радостью заполучили бы в свою компанию такого выдающегося человека, каким был окутанный тайной Рембо. Мне же представляется, что он готовил себе свою собственную Голгофу. Хотя он, возможно, и сам того не сознавал, поведение его очень напоминает поведение праведника, борющегося с собственной варварской натурой. Быть может, бессознательно он как бы готовит себя к приятию Господней благодати, которую он в молодости так опрометчиво и безрассудно отверг. Можно сказать и иначе: он сам себе копал могилу. Но его интересовала отнюдь не могила — он питал величайшее отвращение к червям. Для него смерть уже вполне проявила себя во французском образе жизни. Вспомните его ужасные слова: «… Поднять иссохшим кулаком крышку гроба, сесть туда, задохнуться. Тогда — никакой старости, никаких опасностей; ужас французам не свойствен». Именно страх перед жизнью, которая и есть смерть, вынудил его предпочесть тяжкую жизнь; он готов был грудью встретить любую, самую страшную опасность, нежели сдаться на стремнине. Каковы же в таком случае были намерения, какова цель такой напряженной жизни? Прежде всего, конечно, — исследовать все ее возможные стадии. В его представлении мир был «полон великолепных мест, посетить которые не хватит и тысячи жизней». Ему требовался мир, в котором необъятная энергия могла бы творить беспрепятственно. Он хотел исчерпать до дна свои силы, чтобы полностью реализовать себя. Главной же мечтой его жизни было добраться в конце концов, пусть даже совершенно измученным и разбитым, до порога некоего блистающего нового мира, мира, который ничем не походил бы на тот, знакомый ему.
Разве это могло бы быть чем-то иным, кроме как сияющим миром духа? Разве не языком юности выражает себя неизменно душа? Однажды из Абиссинии Рембо в отчаянии написал матери: «Мы живем и умираем по иной схеме, нежели та, что мы составили бы себе сами, и вдобавок без надежды на какое бы то ни было вознаграждение. Нам повезло, что это единственная жизнь, которую нам придется прожить, и что это так очевидно… » Он вовсе не всегда был уверен, что эта жизнь — единственная. Ведь задается же он вопросом, во время своего Сезона в аду, возможны ли еще и другие жизни. Он подозревает, что возможны. И это — часть его терзаний. Никто, осмелюсь утверждать, не знал вернее, чем юный поэт, что за всякую неудавшуюся или впустую растраченную жизнь должна даваться другая, и еще, и еще, без конца, без надежды — покуда человек не узрит света и не решит жить, ведомый этим светом. Да. Духовная борьба столь же мучительна и жестока, сколь и реальный бой. Святые это знали, но современный человек потешается над этим. Ад — это то и там, что человеку видится как Ад. Если ты считаешь, что ты в Аду, там ты и есть. А для современного человека жизнь превращается в вечный Ад по той простой причине, что он утратил всякую надежду достичь Рая. Он не верит даже в Рай, сотворенный им самим. Уже ходом собственных мыслей он осуждает себя на бездонный Фрейдов ад наслаждения.
В знаменитом «Письме ясновидца», которое Рембо написал на семнадцатом году жизни (этот документ, кстати, имел большие последствия, чем все творения корифеев…), в письме том, содержащем известнейшее предписание будущим поэтам, Рембо подчеркивает, что строгое следование дисциплине влечет за собой «несказанные муки, что оно потребует от него (поэта) всех сил, всех его сверхчеловеческих сил». Блюдя эту дисциплину, пишет он далее, поэт выступает как «самый больной, самый преступный, самый проклятый — и носитель высшего знания! — ибо он достигает неведомого! » Гарантия такой безмерной награды заключена в том простом факте, что «поэт сам взрастил свою душу, и тем уж он богаче всех других». Но что же происходит, когда поэт добирается до неведомого? «Для него все кончается тем, что он полностью утрачивает понимание своих видений», — утверждает Рембо. (Что как раз и произошло в его собственном случае.) Словно предчувствуя свою судьбу, он пишет: «И все же он ведь их видел, не так ли? Пусть разрывает его этот трепет — от того неслыханного, безымянного, что он видел. А потом пусть придут за ним другие ужасные работники; они начнут с той высоты, которой достиг и на которой скончался он».
- Предыдущая
- 14/27
- Следующая