Выбери любимый жанр

Тропик Козерога - Миллер Генри Валентайн - Страница 13


Изменить размер шрифта:

13

Испытавший большую любовь, а это ужасная вещь, и погибший от горя рождается вновь, чтобы не знать ни любви, ни ненависти — только наслаждение. Такая радость жизни, поскольку приобретена неестественным путем, есть яд, исподволь отравляющий мир. Все, что создано с нездоровой долей человеческого страдания, возвращается как бумеранг и несет разрушение. Ночью улицы Нью-Йорка напоминают о распятии и смерти Христа. Когда земля покрыта снегом и вокруг необыкновенно тихо, из чудовищных зданий Нью-Йорка исходит музыка гнетущего отчаяния и безысходности — такая, что забываешь о собственной плоти. Ни один кирпич не положен с любовью, ни одна улица не проложена для танца и радости. Все лепилось одно к другому с безумной мыслью наполнить желудок, и улицы пропахли пустыми желудками, полными желудками и желудками, наполненными лишь частично. Улицы пахнут голодом, не имеющим ничего общего с любовью; они пахнут ненасытным брюхом и порождениями пустого желудка, которые есть ничто.

В этом ничто, в этой нулевой чистоте, я учился радоваться бутерброду и безделушке. Я мог изучать карниз или цоколь с великим любопытством, в то же время изображая интерес к рассказу о человеческом горе. Я могу вспомнить даже даты постройки зданий и имена архитекторов. Я могу вспомнить температуру воздуха и скорость ветра в тот день, когда я стоял на углу и слушал; а то, что мне рассказывали — выветрилось окончательно. Я могу вспомнить даже то, о чем вспоминал тогда, могу рассказать об этом, но зачем? Тот человек во мне уже умер, остались лишь его воспоминания; был другой человек, который во мне жив, и этот человек, вроде бы, и есть я сам, но он жив, как живы дерево, скала, дикий зверь. Подобно тому как город стал огромным надгробием, в котором люди борются за легкую смерть, моя жизнь стала смахивать на могильный холм, который я соорудил из собственной смерти. Я обитал в каменном лесу, центр которого — хаос; временами в этом мертвом центре, в самом сердце хаоса, я танцевал или напивался по глупости, или занимался любовью, или заводил дружбу, или рассчитывал начать новую жизнь, но все это и составляло хаос, все — камень, все — без надежды и без толку. И если бы не настало время, когда нашлась сила, достаточная, чтобы вырвать меня из безумия каменного леса — для меня оказалась бы невозможной любая жизнь, и не была бы написана ни одна достойная страница. Возможно, при чтении этих строк у вас тоже создалось впечатление хаоса, но это написано из живого центра, а то, что представляется хаотичным — на самом деле второстепенно, просто поверхностные частности мира, уже не волнующего меня. Лишь несколько месяцев назад я стоял на улицах Нью-Йорка,{31} оглядываясь по сторонам, как оглядывался долгие годы; и опять я изучал архитектуру, изучал мельчайшие детали, смущающие взгляд. Но на сей раз я будто бы с Марса вернулся. Что это за люди вокруг? — спрашивал я себя. Что все это значит? И не возникло во мне даже воспоминания о страдании или о той жизни, что прозябает в сточной канаве — я просто смотрел поверх странного и непостижимого мира, такого далекого, что я не мог отделаться от ощущения, будто вернулся с другой планеты. Как-то вечером я посмотрел с верхушки Эмпайр Стейт Билдинг{32} на город, который знал снизу: вот они, люди-муравьи, данные в правильной перспективе. И я пресмыкался вместе с ними, вот люди-вши, с которыми я боролся. Они передвигались со скоростью слизней, и все без исключения испивали до дна микроскопическую чашу судьбы. С бесплодным усердием они возвели это колоссальное сооружение, предмет их гордости. И к верхушке этого колоссального сооружения они подвесили вереницу клеток, в которых заточенные канарейки распевали свои бессмысленные песенки. Высшей целью их стремлений были эти живые комочки, щебечущие о драгоценной жизни. Через сотню лет, решил я, они наверняка посадят в клетки и человеческие создания, бесшабашные, полоумные, которые будут петь о грядущем мире. Может быть, они выведут новую породу певчих птиц, которые будут петь, пока остальные трудятся. Может, в каждой клетке будет свой поэт или музыкант, так что жизнь внизу потечет беспрепятственно: камень, лес, хаос, ничто. Через тысячу лет все, может быть, сойдут с ума, работники и поэты в равной мере, и все обратится в прах, как это бывало не однажды. Еще через пять тысяч лет, или через десять тысяч именно на этом месте, где я сейчас стою и смотрю, маленький мальчик раскроет книгу на еще неведомом языке об ушедшей жизни, жизни, которую автор книги не знал, жизни с умозрительной формой и ритмом, началом и концом, и этот мальчик, перевернув последнюю страницу книги, удивится, что за великий народ были эти американцы, какая восхитительная жизнь была на этом континенте, где он теперь живет. Но никакой грядущий народ, разве что народ слепых поэтов, не сумеет представить себе, из какого клокочущего хаоса возникла история будущего.

Хаос! Ревущий хаос! Нет нужды выбирать особый день. Любой день моей жизни — оглянись — подойдет. Каждый день моей жизни, моей крохотной микроскопической жизни, отразил внешний хаос. Дай оглянуться назад… В семь тридцать звонок будильника. Я не могу подняться с постели, лежу до восьми тридцати, стараясь урвать еще немного сна. Сон — как я могу уснуть? В мозгу — образ конторы, где меня уже ждут. Вижу Хайми, прибывающего ровно в восемь, коммутатор уже гудит, требуя помощи, соискатели мест уже поднимаются по деревянной лестнице, из раздевалки доносится крепкий камфорный дух. Зачем вставать и повторять вчерашнюю свистопляску? Как только я их оформлю — они исчезнут. Работай, работай — и не заработаешь на свежую сорочку. По понедельникам жена выдает мне карманные деньги: на проезд и на обед. Я вечно ей должен, а она должна бакалейщику, мяснику, владельцу дома и так далее. У меня нет времени даже побриться как следует. Я надеваю рваную сорочку, проглатываю завтрак и прошу десять центов на метро. Если жена не в духе, приходится выманивать деньги у продавца газет. Я добираюсь до офиса запыхавшись, с опозданием на час, мне надо позвонить в десять мест, прежде чем я приму первого посетителя. Пока я делаю первый звонок, мне звонят из трех мест одновременно и ждут ответа. Я разговариваю по двум аппаратам сразу. Коммутатор гудит. Хайми между вызовами точит карандаши. Макговерн, швейцар, стоит за спиной, чтобы предостеречь меня насчет одного посетителя, вероятно, мошенника, пытающегося проскользнуть под вымышленным именем. За мной карточки и амбарные книги, куда занесены имена всех, кто хоть однажды обращался ко мне в поисках работы. Неугодные записаны красными чернилами; у некоторых до шести кличек против настоящего имени. А комната тем временем гудит как улей. В комнате воняет потом, грязными ногами, старой одеждой, камфорой, лизолом, отрыжкой. Половину придется завернуть: не то чтобы нам не нужны люди, но даже в самых стесненных обстоятельствах эти нам не подойдут. Человек перед моим столом, уцепившийся за перекладину нарезными руками и с мутным взором — экс-мэр Нью-Йорка. Сейчас ему семьдесят, и он согласен на любую работу. У него прекрасные рекомендательные письма, но мы не можем принимать лиц старше сорока пяти. Сорок пять в Нью-Йорке — это граница. Звонит телефон: льстивый секретарь Христианского союза молодых людей. Не сделаю ли я исключение для одного парня, который сейчас находится в приемной? Мальчика, год просидевшего в исправительной колонии?

А что он натворил?

Пытался изнасиловать родную сестру. Разумеется, итальянец. О'Мара, мой помощник, проверяет соискателя по полной программе. Он подозревает эпилепсию. Наконец, он добивается своего, и парень падает прямо тут, в офисе. Какая-то посетительница теряет сознание. Красивая моложавая женщина с очаровательным пушком на шее предлагает мне себя. Она — проститутка, это ясно, и я знаю, что если я соглашусь, это обойдется мне очень дорого. Она хочет работать в определенном здании в северном квартале, поскольку это близко от ее дома, так она говорит. Ближе к обеду заявляются друзья-приятели. Они садятся рядышком и наблюдают, как я тружусь, словно пришли на спектакль. Приходит Кронски, студент-медик; он сообщает, что один из принятых мной парней страдает болезнью Паркинсона.{33} Я так занят, что ни разу не отошел в уборную. Все телеграфисты, все управляющие заработали себе геморрой, так мне сказал О'Рурк. Он сам два года применял электро-массажер, но безуспешно. Время обеда, и мы занимаем столик на шестерых; кто-то, как обычно, платит за меня. Мы поспешно acei проглатываем и возвращаемся. Опять масса звонков, еще куча просителей. Вице-президент вне себя, потому что мы не заполнили всех вакансий. Наши объявления помещены во всех газетах Нью-Йорка. Во всех школах мы вербуем курьеров на неполный рабочий день. Вовлечены все благотворительные организации и общества социальной помощи. Но работники разлетаются как мухи. Некоторые не выдерживают и часа. Это человеческая мельница. И самое печальное в том, что все это совершенно не нужно. Но это не моя забота. Моя забота — сделать или умереть, как сказал Киплинг. Я подключаю одну жертву за другой, телефон трезвонит как ненормальный, в помещении воняет все круче, прорехи ширятся на глазах. Каждое человекоподобное просит корочку хлеба; я записываю его вес, рост, цвет, религию, образование, стаж и т. д. Все данные идут в амбарную книгу в алфавитном порядке, а потом в хронологическом. Имена и даты. Мы бы брали отпечатки пальцев, если бы хватало времени. А все ради чего? Ради того чтобы американский народ мог иметь удовольствие пользоваться самой быстрой связью, изобретенной человеком, чтобы он быстрее продавал свои изделия и немедленно информировал родственников о вашей внезапной смерти на улице. Немедленно — это в течение часа, если, конечно, курьер, которому доверили телеграмму, не начхает на работу и не кинет целую пачку телеграмм в контейнер для мусора. Двадцать миллионов поздравлений с Рождеством, все желают веселого Рождества и хорошего нового года: от директоров, президентов и вице-президентов телеграфной компании «Космодемоник», а в какой-нибудь телеграмме, может быть, написано: «Мать умирает, приезжай немедленно», но клерк слишком загружен, чтобы заметить послание, вы, конечно, можете возбудить уголовное дело за моральный ущерб — на то существует особый отдел, призванный отражать такие притязания, — но ваша матушка умрет, а поздравления с Рождеством и новым годом будут получены в срок. Клерка, конечно, уволят, но через месяц, когда он придет просить место курьера, его примут и отправят на работу в портовую часть города, где его никто не узнает, а его жена придет вместе с отпрысками благодарить главного управляющего или даже самого вице-президента за доброту и проявленное внимание. А потом в один прекрасный день все искренне удивятся, что означенный клерк спер кассу и будут просить О'Рурка сесть на ночной кливлендский или детройтский поезд, чтобы поймать его, если даже это обойдется в десять тысяч долларов. А потом вице-президент издаст приказ о запрете нанимать евреев, но через три или четыре дня он смягчится, ибо среди соискателей мест будут в основном как раз евреи. Из-за крайне затруднительного положения я уже готов принять циркового карлика, и я приму его, если, конечно, он не расколется и не признается, что он — на самом деле она. А Валеска, вот незадача, возьмет сие «оно» под свое крылышко, пригласит «оно» к себе домой тем же вечером, и устроит под видом внезапно вспыхнувшего обожания тщательную проверку, включая пальпацию интимных мест. А карлик окажется весьма любвеобильным и страшно ревнивым. Ну и тяжел денек! По пути домой я натыкаюсь на сестру приятеля, она настоятельно приглашает меня пообедать. После обеда мы идем в кино и в темноте затеваем игру, в конце концов, это нас так увлекает, что мы покидаем кинотеатр и возвращаемся в офис, где я раскладываю ее на оцинкованном столе в раздевалке. Когда я прихожу домой, чуть за полночь, звонит Валеска. Она умоляет меня поспеть на метро и немедленно ехать к ней, дело не терпит отлагательства. Час езды, а я смертельно устал, но она говорит, что это очень срочно, и вот я мчусь к ней домой. Там я встречаю ее кузину, довольно привлекательную молодую женщину, которая, по ее словам, только что переспала с незнакомцем, поскольку ей надоело ее девственное состояние. Ну, так о чем речь? Как о чем? Ведь она в нетерпении и спешке забыла о необходимых предосторожностях и теперь, возможно, беременна, и как же быть? Они хотят знать, что я посоветую предпринять, и я отвечаю: «Ничего».

13
Перейти на страницу:
Мир литературы