Выбери любимый жанр

Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович - Страница 24


Изменить размер шрифта:

24

Так что в последний раз мое «я» умилялось идеальной и совершенной в себе бессюжетностью бытия — вплоть до чистого горизонта, до крохотного, зубчиками, там леска. А если глаза, в глубоком гипнозе, от горизонта все-таки отрывались, они тотчас утыкались в пустоту и в гипноз иного измерения: в ничем не занятый (так и не зарисованный абстракциями) торец склада.

И удивительно, как обессиливает нас общение с ничьим пространством. С ничейным. Никакой борьбы. (Как ноль отсчета.) Живи — не хочу. Тихо. Трава в рост. И петляет ровно одна тропинка.

Я дичал. Я мог разучиться произносить слова. Агэшник все же не из отшельников, хотя и ведет от них родословную. Ни живого голоса, а до ближайших двух деревенек далековато, как до луны (как до двух лун). Получая первую зарплату, я подумал, хоть тут поговорю с начальником. (Он наезжал ровно раз в месяц.) Но сукин сын даже не спросил, как дела? — молча мне отсчитал и уткнулся в желтые бумаги. А когда я, помяв купюры, сам спросил у него, как дела? — он замахал рукой: мол, нет, нет, уйди, изыди.

— Водки нет. Самогон в деревне, — бросил он коротко, не подняв от бумаг заросшей башки. И тотчас во мне заискрила мстительная мысль: пустить по-тихому сюда, на склад, деревенских дедков-самогонщиков, пусть попожарят.

Я впадал в полуобморочное состояние, как только вспоминал, что в следующем месяце тоже тридцать дней. Я поскуливал. Тогда же я стал негромко разговаривать, дерево — вот собеседник. Привезенная (где-то срубили) большая веселая сосна пахла великолепно. Радость тех дней! А когда сосну распилили и увезли, я ходил кругами, где прежде она лежала: я думал о ее оставшемся запахе. Я топтался на том месте. Я брал в руки щепу, удивлялся. Запах плыл и плыл, — стойкий, он удержался в столь малом куске дерева, отщепенец. Сконцентрировался. Сумел.

Чуть не бегом я уже с утра отправился в «Солнечный путь», захватив клистир как сувенир. Я предлагал оставить его на память, но деревенские деды только косили на клистир линялыми глазами. Качали головой. Я уехал.

Мой послужной список: истопник, затем наемный ночной сторож (НИИ с Ильичем), затем склад (с пустым торцом) — и вот наконец общага-дом, где поначалу я лишь приткнулся к кочевью командировочных в крыле К, на одну из их матросских (шатких) коек. Койка шаткая, а оказалось надолго: сторожение, как и все на свете, сумело в свой час пустить корни.

В это же время (параллель) Веня расстался с женой и определился в психиатрическую лечебницу, где он и поныне. Тоже надолго, навсегда.

Но квартиры жильцов (уезжающих на время) я пока что не сторожил: не знал идеи. Приглядеть за квартирой впервые попросила моя знакомица Зоя, экстрасенсорша Зоя Валерьяновна. Как раз в то лето она уезжала на юга греть своими исцеляющими руками спины и почки номенклатурных людей. Зоя уже и в то время жила на Фрунзенской набережной, в престижном доме. Квартира с первым для меня запахом. Целое лето. Жара.

Собаку (не воющая, ко всему готова, дворняжка) один раз в день накормить и на пять минут вывести — вот были все мои дела. Да еще с субботы на воскресенье (раз в неделю) ночевать, чтобы горел уикэндный свет, мол, жизнь идет; мы дома. Помню падающие деревья, окруженные строгим каре стен.

Это были тополя — во внутреннем дворе дома они (мало солнца) вытянулись до той чрезмерной высоты, когда корни уже не могут держать. Не способные жить столь высокими, деревья стали падать. Каждое падение разбивало жигуль или москвич (тогда еще не было мерседесов и опелей), а иногда сразу две машины. Сбегались зеваки, а я шел мимо с собакой на выгул. Дерево распиливали, рубили ветви, растаскивали по кускам. По счастью, падали деревья ночью, часа в четыре, в безлюдье. Каждое утро (пока машинам не нашли срочно стоянку) лежало новое, только что рухнувшее дерево, все в свежей зелени листвы, поперек придавленной несчастной машины.

—...В особенности к ночи. Он стонал. А они ему каждое утро записывали — негромко выл. Вой тоже вид стона.

— Понимаю.

— Скорый консилиум тотчас навесил Венедикту Петровичу то безумие и ту агрессивность, какую лечат, блокируя серией инъекций, — объяснял мне врач Иван Емельянович.

— А Веня уже ни на кого не бросался — он всего лишь стонал?

— Всего лишь.

Теперь (прошла четверть века) можно и по душам поговорить, можно рассказать родственнику правду — можно и поподробнее. Да, все три серии уколов Веня получил тогда же сполна. Они охотно его кололи. Три серии. Чтобы без промаха. Он стонал...

Врач-психиатр Иван Емельянович, меж больных и их родственников попросту Иван, пришел в больницу заведовать уже в нынешние времена, стало быть, человек новый. Главный. И понятно, что, как бы отвечая (комплексуя) за закрытость психиатрии брежневских лет, он старался для нас, родственников больных, быть по возможности открытым и доступным — открытость льстит обеим сторонам.

Особенно доверителен и откровенен Иван Емельянович был с неким Шевчуком, преподавателем МГУ; Шевчук не таился и в свою очередь откровенничал с двумя-тремя из числа приходящих родственников, после чего волна разговора устремлялась еще дальше и шире — к нашим берегам. Обмен информацией меж родственниками совершался чаще всего в той толкотне больничного коридора, когда все мы с сумками и набитыми едой пакетами ждали часа свиданий. Ключ-отвертка с той стороны клацает, и — наконец-то! — так медленно открываются, отползают тяжелые оцинкованные двери. Шевчук лечил здесь жену. Этому Шевчуку Иван куда подробнее рассказывал будто бы и о жертвах былых лет, и о врачах. (Меня интересовало.) Он будто бы поименно характеризовал Шевчуку врачей, слишком активных в деле, а ныне уже уволенных или просто ушедших на заслуженный пенсионный покой. (Притихли. На дачах закапывают свои ордена. Возле яблоньки. Шутка.)

Психиатр, так уж водится, более открыт для людей интеллектуальных профессий. (Я шел за писателя. И я еще сколько-то надеялся.) Но сравнительно с Шевчуком мои разговоры с Иваном Емельяновичем были много скромнее. Я, увы, несколько запоздал, замешкался и уже не входил в элиту к нему приближенных, а мог бы!

По слухам, преподаватель университета Шевчук однажды сказал, не без той же лести, Ивану Емельяновичу — хорошо, мол, именно вы пришли к нам заведовать, совесть чиста и руки ваши не запачканы. Иван ему ответил:

— Это как смотреть на руки. Я шприц тоже держал в руках: колол таких больных.

Шевчук замялся и несколько обалдело посмотрел на него (на его руки). В растерянности спросил-уточнил:

— Но... вам предписывали старшие врачи. Вы были... просто врач-ассистент, проходили практику?

— Верно. Но все-таки я колол.

Конечно, и этот короткий пересказ-легенда работал не против, а на Ивана. Мол, вот он какой. Прямой. Честный. И весь современный, весь на виду. Пусть даже это всего лишь имидж. В конце концов современность — не более чем рамка. (Как в театре. Модные роли приятно играть.)

Я, увы, с некоторым подозрением отношусь к людям, которые слишком уж точно совпадают с ориентирами времени. То есть не спорю, может быть, Иван Емельянович и впрямь был таким: прямым и честным — а может быть, он таким стал, оттолкнувшись от прошлого, что для нас, для приходящих родственников, в общем-то одно и то же.

Вопрос о том, как или каким образом залечили моего брата, не мог не всплыть. Притом что Иван Емельянович сам же и назвал словом залечить (в другой раз, на миг задумавшись, он варьировал так: интеллект взрослого человека насильственно погрузили в детство). Психиатр и тут не стал отмежевываться от прошлых лет, что делает ему честь. Он не стал перекладывать — мол, кажется, они лечили так, а может быть этак. Он все назвал. Когда человек профессионал и к тому же (не одно и то же) достаточно беспристрастен, он умеет объяснить и назвать просто, точно.

Иван Емельянович сидел за своим столом — человек физически заметно сильный. Моих лет. Даже, пожалуй, за пятьдесят пять. Крупный, большой мужчина, с громадными руками. А речь словно струится — медленна и точна.

24
Перейти на страницу:
Мир литературы