Харбинский экспресс - Орлов Андрей Юрьевич - Страница 19
- Предыдущая
- 19/104
- Следующая
Она засмеялась еще пуще.
Лицо у Павла Романовича пошло красными пятнами.
— Тебе сейчас лучше уйти, — сдавленно сказал он.
— А, конечно! Зачем тебе неимущая акушерка?! Ты ж метишь породниться с князьями!
— Женя, ты не в себе, — сказал Павел Романович. Он прошел в переднюю, взял с вешалки дамское пальто с пелериной. — Идем, я провожу.
Дохтуров бы дорого дал, чтоб остаться сейчас одному.
— Нет уж! Я никуда не пойду! Прежде мы разберем наши отношения. Ты мною воспользовался, ты мной наслаждался, и это… это… жестокосердно!
Павел Романович болезненно сморщился.
В этот момент, словно в пьесе, раздался электрический звонок. Дохтуров радостно встрепенулся. Посетитель! Ну не чудо ли: мучительный разговор вынужденно прервался, когда спасения, казалось, уж не было. Открывая, Павел Романович успел подумать: с меня хватит. От услуг Евгении Михайловны непременно надобно отказаться, и не позднее, чем с завтрашнего дня.
Он распахнул дверь.
На площадке стоял человек в фуражке и с шашкой на левом боку, затянутый в длиннополую шинель с двумя рядами начищенных пуговиц, из-под которой выглядывали порыжевшие сапоги.
— Х-господди!.. — выдохнул человек, срывая фуражку.
Павел Романович узнал городового, которого обыкновенно видел, проезжая мимо особняка прославленной балерины. Разговаривать с этим стражем случалось лишь дважды — и все на Рождество, когда тот приходил с поздравлениями по случаю праздника. Выпив водки, городовой удалялся с полтинником в кармане, необыкновенно довольный. Он каждый раз представлялся. Но как зовут его, Павел Романович не помнил.
Впрочем, однажды городовой заявился по казенной надобности. Пришел не один — за плечом маячила, комкая в руках платок, простоволосая молодая особа, лет шестнадцати.
Выяснилось, городовой задержал ее в трактире на Дивенской. И, прежде чем отвести в участок, просил Павла Романовича приватным порядком освидетельствовать «медамочку» — на предмет непорочности.
— Ваше благородие, — говорил он, оттирая спиной безутешно рыдавшую девушку, — ей ведь по всему желтый билет выпишут. Непременно. А вы дайте бумажечку — что так, дескать, и так, все в порядке. Дура она, по молодости. Не пропащая, нет. Я эту породу знаю. Отошлю в деревню, отец с матерью, поди, уж не чают живой увидеть. А тут — такая им радость!.. Что, ваше благородие, дадите бумажку-то?
Дохтуров, смущаясь, объяснил, что подобного рода освидетельствования — дело исключительно врачебно-полицейского комитета, и никакая «бумажечка» от частнопрактикующего доктора властями в расчет не принимается. Но городовой объяснений не понял. Или не захотел. Крякнул только и ушел, глянув напоследок осуждающе и недобро.
С чем же теперь он пожаловал?
— Господи-и! — снова воскликнул городовой, покачнувшись.
Дохтуров насторожился — уж не пьян ли? И вдруг вспомнил, как зовут полицейского: Семичев Степан Фомич, первая Рождественская часть.
— Доктор! На вас вся надежа! — Городовой повалился на колени.
Павел Романович потянул носом — нет, не пахнет. Трезвый.
Семичев завыл, не вставая:
— Супруга моя, Марья Митрофановна, кончается! Посинела, дышать не может. Думал, не донесем…
Только теперь Павел Романович разглядел тени на лестнице.
— Ведите!
Двое мужчин, по виду — приказчиков, внесли под руки женщину, показавшуюся Павлу Романовичу старухой. Ноги в дешевых ботиках на шнуровке волочились носками по вощеному паркету прихожей. Лишь когда сняли платок, Павел Романович увидел, что женщина далеко не стара.
— В смотровую, — приказал он. — Идите за мной.
Больную повлекли в комнату напротив.
— Сапоги бы снять не мешало! — громко сказала Женя, вывертываясь из кухни.
Приказчики замерли в растерянности, один неловко сдернул картуз.
— Ничего-ничего, — проговорил Дохтуров. — Сапоги — пустое. Несите скорее.
Женя пожала плечами.
— Ничего не пожалею… — говорил городовой, пытаясь поспешать следом, не вставая с колен. — Все что есть… Только спасите! Пятеро детишек! Куда ж я вдовцом-то? За ней только следом и остается…
— Чтоб всех пятерых — круглыми сиротами? — быстро спросил Павел Романович. — А ну, вставайте, вставайте. И марш отсюда! Нечего тут делать.
Городовой тяжело поднялся, опираясь на шашку. Был он усатым и краснолицым, лет сорока пяти, с тяжелым дыханием. Сказал испуганно:
— Нет уж, вашбродь, я тут, в прихожей, в уголочке устроюсь… Никому не помешаю, только не гоните… Христом Богом!.. — Он истово перекрестился.
Павел Романович только рукой махнул.
…Она лежала в смотровой на черной коже кушетки. Бледное, с синевою лицо заострилось, на висках — капли холодного пота. Рот приоткрыт, дышит с трудом. В груди — словно детская свистулька упрятана.
Добровольные помощники городового топтались возле двери. Павел Романович немедленно их выставил. Придвинул стул и сел рядом.
— Давно это с вами? — спросил он, накладывая пальцы на запястье больной. Отметил: рука — ледяная.
Женщина попыталась сказать, не смогла. Только кивнула.
— Полчаса? Час?
Она произнесла, наконец, с трудом:
— Не помню… Час… Больше…
— В первый раз?
— Нет… Давно уже маюсь… Грудь сдавило, жжет изнутри… Затылок ломит, плечо не чувствую…
— Женя! — позвал Павел Романович.
Никакого ответа.
Ушла? Хм. Пусть. Он и сам справится.
С диагнозом, пожалуй, нет затруднений. Таких случаев за два года уже насмотрелся. Грудная жаба — вот это что. Приступ сильнейший; одно хорошо — не первый. Первый, тот как раз нередко больного уносит. Но все равно, скверное дело. Спазм коронарных артерий, и сердечная мышца не получает должного количества крови. С чего приключилось? Психическая травма? Усталость? Возможно. Ладно, причину потом разъяснить, а сейчас первым делом — высокую подушку под голову и грелку. На сердце, немедленно, и к ногам. К ногам надо погорячее.
Потом камфару и дигиталис.
Павел Романович выглянул в прихожую, крикнул:
— На кухню кто-то пройдите! Там самовар, должно быть, еще не остыл. Сюда его.
Из кухни обратно выскользнула Женя. Губы поджаты, глаза сухие. На щеках — два маленьких алых пятна. Смотрит в сторону.
— Не нужно. Ну их. Я сама.
Павел Романович коротко на нее глянул и вернулся к больной.
Та теперь задыхалась еще пуще. Рот раскрыт, язык мечется по пересохшим губам. Глаза — огромные, дикие, в зрачках страх прыгает.
— Худо мне… Ох, худо… Сейчас отойду, верно…
— Глупости! Молчите. Вам нельзя говорить.
Дохтуров расшнуровал высокие ботики, снял один за другим. Занялся блузкой. На ней был длиннейший ряд крохотных пуговок — штук сто, не меньше. (Ох, эти женские блузки — наказание Господне!) Павел Романович, чертыхаясь, принялся их расстегивать.
Вернулась Женя, в руках — три грелки. Пристроила две к ногам больной, третью держала на весу, за тесемку — горячая.
Хорошая сестра, подумал Дохтуров мельком. Толковая. Жалко терять. Может, еще образумится?
Женя недолго понаблюдала за его манипуляциями.
— Что вы делаете? — спросила негромко.
— Грелку на сердце, — сказал он, не оборачиваясь.
— Пусти… Позвольте, Павел Романович!
Дохтуров посторонился. Медицинская сестра положила грелку на край кушетки, склонилась над больной и одним движением разорвала на ее груди блузку.
— Так, теперь сюда. Все верно?
Дохтуров кивнул.
— Приготовь три шприца, — сказал он. — Впрыснуть камфару и дигиталис. Камфару — подкожно, дигиталис — внутривенно. Два сантиграмма разведешь в ноль-ноль двадцать пять. Введешь очень медленно.
— А третий?
— Morfini hydrochlorici.
Смотровая комната выглядела внушительно. В центре — хирургический стол под колпаком металлическим бестеневой лампы, вдоль стен выстроились высокие стеклянные шкафчики. Слева — препараты. Справа — хирургические инструменты и шприцы для инъекций в стерильных никелированных биксах. Еще один шкафчик стоял в простенке. Он единственный запирался на ключ, который Павел Романович всегда держал при себе. Здесь хранились ядовитые и сильнодействующие препараты.
- Предыдущая
- 19/104
- Следующая