Звездный скиталец - Лондон Джек - Страница 25
- Предыдущая
- 25/67
- Следующая
В этот благословенный нескончаемый день я только и делал, что жарился на солнце, умерщвляя свою плоть, глядел на пустыню, воскрешал старые воспоминания, мечтал, грезил и вслух исповедовал свои убеждения.
Когда солнце село в коротких сумерках, я бросил последний взгляд на мир, которому суждено было скоро погибнуть. У ног колоссов я различил крадущиеся фигуры зверей, живших в этих некогда гордых сооружениях человека. Под рычание зверей я заполз в свою пещеру и, бормоча в бреду молитвы о том, чтобы скорей настал последний день, погрузился в царство сна.
Ко мне вернулось сознание, я увидел в одиночке себя и тот же квартет моих мучителей.
— Богохульный еретик, смотритель Сан-Квэнтина, стопами уже попирающий ад, — пролепетал я, отпив большой глоток воды, поднесенный к моим губам. — Пусть тюремщики и старосты торжествуют. Срок их недалек, и после него не будет им срока.
— Он рехнулся! — решил смотритель Этертон.
— Он дурачит вас! — решил доктор Джексон и был близок к истине.
— Но он ведь отказывается от еды! — возражал капитан Джэми.
— Ба! Он может поститься сорок дней, и это не причинит ему вреда, — отвечал доктор.
— И постился! — вставил я. — И сорок ночей! Сделайте милость, стяните потуже куртку и убирайтесь вон!
Главный староста попробовал просунуть палец под куртку.
— Даже с помощью блока с веревками вы не стянете шнуровку и на четверть дюйма! — уверял он.
— Нет ли у вас жалоб, Стэндинг? — спросил смотритель.
— Да, — отвечал я, — целых две.
— В чем же они заключаются?
— Первая в том, что куртка невероятно свободна, Гетчинс — осел; если бы он захотел, он мог бы стянуть шнуровку еще на целый фут!
— А в чем другое неудовольствие? — продолжал смотритель Этертон.
— В том, что вы зачаты самим сатаной, смотритель!
Капитан Джэми и доктор Джексон захихикали; смотритель засопел и вышел из моей камеры.
Оставшись в одиночестве, я попытался снова погрузиться во мрак и воскресить перед собою круг повозок в Нефи. Мне интересно было знать, чем кончилось наше зловещее путешествие по пустынному и враждебному краю на сорока огромных повозках; не совсем безучастен я был и к судьбе шелудивого отшельника с ободранными о камень ребрами и вонючим козьим мехом. И я действительно вернулся назад; но не в Нефи и не к Нилу…
Здесь, читатель, я должен остановиться и пояснить вам кое-что, чтобы все рассказанное стало вам понятнее. Необходимо это потому, что мне немного остается времени для окончания моих воспоминаний. Скоро, очень скоро меня выведут и повесят! Будь у меня тысяча жизней — все же я не мог бы описать до последних деталей мои переживания в смирительной куртке. Вот почему я должен сократить свое повествование.
Прежде всего скажу — Бергсон прав. Жизнь нельзя объяснить ителлектуальными терминами. Недаром сказал когда-то Конфуций: «Если мы так мало знаем жизнь — что мы можем знать о смерти?» И мы действительно не знаем жизни, если не можем объяснить ее в понятных словах. Мы знаем жизнь только как явление, как дикарь может знать динамо-машину; но мы ничего не знаем об истинной сущности жизни.
Во-вторых, Маринетти не прав, утверждая, что материя — единственная тайна и единственная реальность. Я говорю — и вы, читатель, понимаете, что я говорю авторитетно, — и говорю, что материя — единственная иллюзия. Конт называл мир, который представляется равнозначным материи, великим фетишем — и я согласен с Контом.
Жизнь — реальность и тайна. Жизнь значительно отличается от химической материи, меняющейся в модусах понятия. Жизнь продолжает существовать. Жизнь равна нити, проходящей сквозь все модусы бытия. Я это знаю. Я — жизнь. Я прожил десять тысяч поколений. Я прожил миллионы лет. Я обладал множеством тел. Я, хозяин этого множества тел, уцелел. Я — жизнь. Я — неугасимая искра, вечно вспыхивающая и изумляющая лик времени, вечно творящая свою волю и изливающая свои страсти через скопления материи, называемые телами, которые служили мне временной обителью.
Посмотрите, вот мой палец, столь чувствительный, столь тонкий на ощупь, столь изощренный в разнообразных движениях, столь крепкий и твердый, умеющий сгибаться или коченеть; отрежьте его — я останусь живым. Тело изувечено — я не изувечен. Дух, составляющий меня, остался цел.
Отлично! Отрежьте все мои пальцы. Я — остаюсь я. Дух неразделен. Отрежьте обе кисти. Отрежьте обе руки у плеч! Отрежьте обе ноги у бедер. А я, непобедимый и неразрушимый, живу! Разве я умалился из-за этих увечий? Разумеется, нет! Остригите мне волосы. Срежьте острыми бритвами мои губы, нос, уши — да хоть вырвите глаза с корнем; и все же, замурованный в бесформенном черепе, прикрепленный к изрубленному, изувеченному торсу, в клетке униженной плоти остаюсь я, неизуродованный, неуменьшенный!
О, сердце еще бьется? Отлично! Вырежьте сердце или лучше, бросьте этот последний комок в машину с тысячей ножей и превратите его в окрошку — и я
— я — поймите вы это — дух, и тайна, и жизненный огонь — унесусь прочь. Я не погиб! Только тело погибло, а тело — это не я!
Я думаю, что полковник де Рочас был прав, утверждая, что напряжением воли он посылал девушку Жозефину, пока она находилась в гипнотическом трансе, назад через прожитые ею восемнадцать лет, через безмолвие и тьму, предшествовавшие ее рождению, к свету предыдущей жизни, когда она была прикованным к постели стариком, бывшим артиллеристом Жан-Клодом Бурдоном. Я верю, что полковник де Рочас действительно гипнотизировал эту воскресшую тень старика и напряжением своей воли посылал его в обратном порядке через семьдесят лет его жизни в тьму и затем в дневной свет его жизни в образе злой старухи Филомены Картерон.
И не показал ли я вам уже, мой читатель, что в предшествующие эпохи я обитал в разнообразных скоплениях материи: я жил в образе графа Гильома де СенМора, затем шелудивого и безвестного пустынника в Египте и мальчика Джесса, отец которого был начальником сорока повозок в великом переселении на Запад? А теперь, когда я пишу эти строки, не являюсь ли я Дэррелем Стэндингом, приговоренным к смерти узником Фольсомской тюрьмы, а некогда профессором агрономии в сельскохозяйственном колледже Калифорнийского университета?
Материя — великая иллюзия. Другими словами, материя проявляется в форме, а форма — не что иное, как видение. Где находятся сейчас искрошенные утесы Древнего Египта, на которых я некогда лежал, как дикий зверь, мечтая о Царстве Божием? Где теперь тело Гильома де Сен-Мора, пронзенного насквозь на освещенной луною траве пламенным Гюи де Вильгардуэном? Где сорок огромных повозок, составленных кругом в Нефи? Где мужчины, женщины, дети и тощий скот, помещавшиеся внутри этого круга? Все это не существует, ибо все это были формы проявления текучей материи. Они прошли — и их нет.
Аргументация моя донельзя проста. Дух — единственная реальность, которая существует. Я — дух, и я существую, продолжаюсь. Я, Дэррель Стэндинг, обитатель многих плотских обителей, напишу еще несколько строк этих воспоминаний, а затем в свою очередь исчезну. Моя внешняя форма, мое тело сгинет, когда его достаточно долго продержат подвешенным за шею, и ничего от него не останется во всем мире материи. А в мире духа останется память о нем. Материя не имеет памяти, ибо формы ее исчезают, и то, что запечатлено в них, исчезает вместе с ними.
Еще одно слово, прежде чем я вернусь к моему повествованию. Во всех моих скитаниях во тьме других жизней, принадлежавших мне, я ни разу не мог довести до конца то или иное скитание. Много былых существований пережил я, прежде чем мне удалось вернуться к мальчику Джессу в Нефи. Возможно, что в конечном итоге я испытал переживания Джесса десятки раз, иногда начиная его карьеру маленьким мальчиком в поселениях Арканзаса, и по крайней мере десяток раз проходил мимо пункта, в котором я его оставил в Нефи. Рассказывать обо всем подробно было бы напрасной тратой времени; и поэтому, не в ущерб правдоподобию моего рассказа, я обойду молчанием то, что в нем смутно, неясно и повторяется, и изложу факты так, как я их воссоздал из разных моментов, — в общем так, как я их переживал.
- Предыдущая
- 25/67
- Следующая