Двенадцать рассказов-странников - Маркес Габриэль Гарсиа - Страница 28
- Предыдущая
- 28/34
- Следующая
— Я убью ее, — сказал он.
Я удивился не столько его решимости, сколько совпадению — с самого обеда я думал о том же. Однако попробовал его отговорить.
— Тебе отрубят голову, — сказал я.
— В Сицилии нет гильотины, — сказал он. — Да и как узнают, кто это сделал?
Я вспомнил амфору, вызволенную из морских глубин, на дне которой еще оставался осадок смертоносного вина. Отец сохранил его, собираясь подвергнуть тщательному анализу, дабы выяснить природу яда — не мог же он появиться сам от долгого лежания на морском дне. Было так просто использовать его во зло сеньоре Форбес, никому бы в голову не пришло, что это не самоубийство или несчастный случай. Словом, к рассвету, поняв, что она наконец угомонилась после бурной бессонной ночи, мы подсыпали осадок из амфоры в бутылку того особого вина, которое хранил отец. Мы слышали, что этой дозы хватило бы убить лошадь.
Завтракали мы на кухне, ровно в девять, и сама сеньора Форбес подавала нам булочки, испеченные и оставленные на плите рано утром Фульвией Фламинией. Два дня спустя, за завтраком, брат глазами показал мне на отравленную бутылку в буфете — к ней не притрагивались. Это было в пятницу, и бутылка оставалась нетронутой в субботу и в воскресенье. Но во вторник ночью, глядя фривольные фильмы по телевизору, сеньора Форбес выпила полбутылки.
Однако в среду она как обычно минута в минуту вышла к завтраку. Лицо — какое бывало всегда после скверно проведенной ночи, а тревожные глаза за толстыми стеклами очков стали еще тревожнее, когда она увидела в корзинке для булочек письмо с марками Германии. Она прочитала его, пока пила кофе, а сколько раз говорила нам, что этого делать нельзя, и пока читала, лицо то и дело освещалось вспышками слов, которые она читала. Потом она оторвала марки от конверта и положила их в корзинку с оставшимися булочками — муж Фульвии Фламинии собирал марки. В тот день, несмотря на то что ночь она провела скверно, сеньора Форбес отправилась вместе с нами исследовать морские глубины, и мы блуждали в зарослях водорослей до тех пор, пока в баллонах не кончился воздух, и возвратились домой, не получив урока хороших манер.
Сеньора Форбес находилась весь день в радужном настроении — к обеду она вышла оживленной как никогда. Брат совершенно пал духом. Едва мы получили приказ приниматься за еду, он с вызывающим видом отодвинул тарелку вермишелевого супа.
— Осточертела мне эта водичка с глистами, — сказал он.
За столом словно разорвалась боевая граната. Сеньора Форбес побелела, губы каменно застыли, пока не начал рассеиваться дым от взрыва и глаза за стеклами очков не затуманились слезами. Тогда она сняла очки, протерла их салфеткой и, прежде чем подняться из-за стола, положила салфетку на стол, вложив в этот жест всю горечь бесславной капитуляции.
— Делайте что вам угодно, — сказала она. — Меня больше нет.
В семь часов она заперлась в своей комнате. Но незадолго до полуночи, когда она полагала, что мы уже спим, мы видели, как она шла к себе в спальню в ночной рубашке, будто у школьницы, унося половину шоколадного торта и бутылку, в которой еще оставалось на четыре пальца отравленного вина. У меня по коже пробежали мурашки — от жалости.
— Бедная сеньора Форбес, — сказал я.
Но брат не унимался.
— Бедные мы, если она не умрет сегодня ночью, — сказал он.
До самого рассвета она опять разговаривала сама с собой, одержимая неистовым безумием, во весь голос декламировала Шиллера и под конец издала клич, заполнивший весь дом, до последнего закоулка. А потом вздохнула несколько раз, до самой глубины души, и изошла долгим и печальным свистом, точно судно на дрейфе. Когда мы проснулись, уставшие от напряженного ночного бодрствования, солнце лезвиями ножа пронзало оконные жалюзи, — дом, казалось, утонул в озере. И тут мы поняли, что уже почти десять часов и сеньора Форбес не разбудила нас в восемь по заведенному ею утреннему распорядку. Мы не слышали, чтобы в восемь спускали воду в уборной, не слышали льющейся из крана воды, ни треска поднимаемых жалюзи, ни цокота тяжелых подкованных сапог, ни трех убийственных ударов в нашу дверь, которые каждое утро отбивала ее изуверская ладонь. Брат приложил ухо к стене, затаил дыхание, стараясь уловить малейшие признаки жизни в соседней комнате, и наконец выдохнул освобожденно.
— Готова! — сказал он. — Слышно только море.
Около одиннадцати мы приготовили себе завтрак, а потом спустились на пляж, захватив по баллону с кислородом на каждого и еще два про запас, успев уйти до того, как Фульвия Фламиния с хороводом кошек явится убирать дом. Орест на причале уже потрошил только что выловленную шестифунтовую дораду. Мы сказали ему, что ждали сеньору Форбес до одиннадцати и, поскольку она все еще спит, решили пойти на море одни. И еще сказали, что вчера вечером за столом на нее напал приступ плача, и, наверное, она плохо спала ночью, вот и решила отоспаться. Вопреки нашим ожиданиям Ореста наши объяснения не заинтересовали, и он вместе с нами проплавал больше часа под водой. А потом велел нам вылезать из моря и идти домой обедать, а сам на моторке отправился к туристическим отелям продавать дораду. С каменной лестницы мы прощально махали ему рукой, пока он не свернул за отвесные скалы, чтобы он поверил, что мы пошли обедать. А сами снова нацепили баллоны с кислородом и пустились плавать, ни у кого не прося на то разрешения.
День был пасмурный, на горизонте мрачно погрохатывал гром, но море было тихим и прозрачным, ему хватало собственного света. Мы доплыли до маяка Пантеларии, потом плыли еще метров сто вправо, а там ушли под воду — нам казалось, что именно в этом месте в начале лета мы с отцом видели оставшиеся от войны торпеды. И они оказались там: шесть штук, выкрашенные в солнечно-желтый цвет, с сохранившимися номерами серии, лежали на вулканическом дне в таком строгом порядке, который не мог быть случайным. Потом мы поплавали вокруг маяка, надеясь найти затонувший город, о котором нам столько и с таким восторгом рассказывала Фульвия Фламиния, но города мы не нашли. Часа через два, убедившись, что больше не осталось нераскрытых тайн, мы, с последним глотком кислорода, поднялись на поверхность.
Пока мы плавали, собралась летняя гроза, море взволновалось, и туча хищных птиц с плотоядными криками носилась над выброшенной на берег мертвой рыбой. Дневной свет, похоже, угасал, и жизнь была хороша без сеньоры Форбес. Но когда, поднявшись по скальной лестнице, мы увидели у дверей нашего дома толпу и полицейские машины, до нас в первый раз дошло, что мы натворили. Брат хотел повернуть обратно, его трясло.
— Я не пойду в дом, — сказал он.
У меня же, наоборот, было смутное ощущение, что если мы посмотрим на труп, то окажемся вне подозрений.
— Ну-ка успокойся, — сказал я ему. — Дыши глубже и думай только одно: мы ничего не знаем.
Никто не обратил на нас внимания. Мы оставили у двери кислородные баллоны, маски и ласты и прошли боковой галереей, где двое мужчин курили, сидя на полу возле носилок. И тогда мы заметили санитарную машину у черного хода и нескольких военных с винтовками. В гостиной женщины из соседних домов, сидя на выставленных вдоль стен стульях, молились на сицилийском диалекте, а их мужья толпились во дворике и разговаривали о чем-то, не имеющем никакого отношения к смерти. Я изо всех сил сжал руку брата, твердую и холодную, и с черного хода мы вошли в дом. Дверь в нашу спальню стояла открытой, и в спальне все было так, как мы оставили утром. Возле спальни сеньоры Форбес, расположенной рядом с нашей, маячил, охраняя вход, вооруженный карабинер, но сама дверь была открыта. Мы с замирающим сердцем заглянули внутрь, и в тот же миг из кухни молнией метнулась к нам Фульвия Фламиния и с криком ужаса захлопнула дверь:
— Ради Бога, figlioli[17], не смотрите!
Но было поздно. Никогда уже, до конца жизни, не забыть нам того, что мы увидели в тот краткий миг. Двое мужчин в гражданском измеряли сантиметром расстояние от кровати до стены, а еще один щелкал фотоаппаратом с черной накидкой, точь-в-точь таким, какими пользуются фотографы в парках. На разворошенной постели сеньоры Форбес не было. Она валялась на полу, на боку, обнаженная, в луже засохшей крови, окрасившей весь пол в комнате, вся исколотая кинжалом. На теле оказалось двадцать семь смертельных ран, таких жестоких, что было ясно: нанесены они в бешеной ярости неутоленной любви, и сеньора Форбес приняла их с такой же страстью, не закричав и не заплакав, декламируя Шиллера прекрасным солдатским голосом и отчетливо сознавая, что это — неизбежная плата за ее счастливое лето.
17
Дети (ит.).
- Предыдущая
- 28/34
- Следующая