Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 - Петрушевская Людмила Стефановна - Страница 53
- Предыдущая
- 53/143
- Следующая
И все-таки хочется поднести его формулировки поближе к глазам и посмотреть на просвет — в конце концов, что такое здравый смысл, о котором идет речь, если не то, от чего Цветаева всю жизнь отталкивалась: упорно презираемый ею голос множества, торжествующего большинства? Это словосочетание требует внимания — ни здоровье этой здравости, ни острие этого смысла, водимо, не должны совпадать с бытовым — жвачным — common sense[176], расхожей мудростью, предназначенной для общего употребления. Впрочем, в некотором смысле жизнь и смерть Марины Цветаевой оказались именно что общими. И в смысле скорого и окончательного превращения в литературный миф — один из главных для русского XX века. И в смысле более существенном: узловые точки цветаевской судьбы неизбежно оказывались типическими, эмблематическими, доводя до предельной, раскаленной ясности несовместимые с жизнью обстоятельства существования — эмигрантского, советского, литераторского, женского. То есть показательными («мой случай — показателен»[177]), и не только для XX века с его оптовыми смертями, но для, как ни преувеличенно это звучит, человеческого существования как такового.
Из точки смерти (как во сне — из точки пробуждения) человеческая жизнь отбрасывается к своему началу и обретает финальную, только теперь проявившуюся, осмысленность и четкость структуры. В случае Цветаевой структура — упрямый и разрушительный замысел судьбы — настолько очевидна, что запросто можно ничего, кроме нее, не увидеть. Первое, что мы узнаем («то, что в воздухе носится», как говорит в ее прозе мать о Наполеоне[178]) — диада[179] стихи-самоубийство. Дело, казалось бы, обычное — драматические биографии всегда отбрасывают плоскую тень, делающую их пригодными для массового употребления (Пушкин — дуэль; Мандельштам — лагерная смерть; Бродский — ссылка — Нобелевская премия). Но в посмертной судьбе Цветаевой самоубийство далеко обгоняет стихи, а то и вытесняет. Об этом писал когда-то М. Л. Гаспаров: «Теперешние читатели сперва получают миф о Цветаевой, а потом уже как необязательное приложение ее стихи»[180].
Кажется, это так; и эта (многих раздражающая) особость цветаевского случая нуждается в истолковании.
По сути, мы получаем на руки два текста, дополняющих и комментирующих друг друга — более того, по отдельности не существующих: «творчество» (лирические книги, стихи, поэмы, пьесы, прозу) — и «жизнь», где написанное самой Цветаевой (огромный свод писем, черновиков, дневниковых записей) составляет едва ли треть. Другим голосам (свидетелей-современников) отводится почетная и неблагодарная миссия — они поневоле выступают кем-то вроде благоразумных собеседников библейского Иова[181]: сочувствующих или осуждающих, но неизменно представляющих в разговоре сторону порядка — не ими установленного положения вещей. Они — поверхность, за которую она не сумела зацепиться; естественный ход событий, для которого она была помехой. Строго говоря, они — это мы сами, предполагающие жить в заданных тем или иным веком обстоятельствах; и в силу родства этим им нельзя не посочувствовать, как нельзя не посочувствовать Пастернаку, говорившему о мертвой Цветаевой: «Тарелки вымыть не могла без достоевщины»[182].
Ее биография кажется общеизвестной; поэтому позволю себе говорить о ней впроброс, пунктиром, выделяя то, что кажется мне самым существенным: смысловые узлы, нерешенные (нерешаемые) задачи.
Эпиграфом к первой тетрадке «После России», своего последнего стихотворного сборника, изданного в 1928 году, когда лирический поток начал если не иссякать, то менять русло, Цветаева взяла фразу Тредиаковского, несколько переменив ее на свой лад: «От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец; ложь есть слово против разума и совести, ко поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть»[183].
Биография Цветаевой, как это было с большинством людей, родившихся на рубеже XIX–XX веков, развивалась именно что в логике недолжного: вне всяческих ожиданий, против представлений о возможном. Выживание в предложенных обстоятельствах зависело от готовности и умения меняться: применяться к недолжному, жить в его скоростном режиме низкопоклонства перед будущим. Природное место Цветаевой, кровной добродетелью которой была противушерстность («Одна из всех — за всех — противу всех!»[184]), а сердечной склонностью — все уходящее, побежденное, говорящее из-под земли («род-нее бывшее — всего»[185]), — природное место ее было среди обреченного большинства. То есть тех, кто не умеет или не хочет узурпировать право на речь от лица будущего.
Ее естественными соседями по истории были не делатели, а жители: женщины, старики, действующие лица малой истории — и легкие жертвы истории большой.
Марина Ивановна Цветаева родилась в Москве 8 октября (26 сентября по старому стилю — русского сентября, как говорила она сама) 1892 года. Всю оставшуюся жизнь она провела, вглядываясь в собственное младенчество, вкапываясь в него, как в сундук с сокровищами, выбирая нужное и оставляя остальное лежать на дне неразменным капиталом, золотым запасом образцов — ответов на все вопросы. Спартанское детство московской девочки из профессорской семьи, с отцом, поверх голов вглядывающимся в парадный портрет первой жены, и матерью, поверх рояля глядящейся в собственную скорую смерть, с тарусской дачей и московской зимой, было устроено на высокий и довольно жестокий лад: на встречных линиях запретов и самоограничений. Было оно, видимо, по праву любого детства, вполне счастливым — достаточно, чтобы «тоска по своему до-семилетию» на всю жизнь осталась единственным местом, где Марина Цветаева чувствовала себя дома, а желание воздвигнуть этому до-семилетию памятник — одной из главных, исполняемых и неисполнимых, творческих воль. «Согласна на 2 года (честна) одиночного заключения (…) NB! с двором, где смогу ходить, и с папиросами — в течение которых, двух лет, обязуюсь написать прекрасную вещь: свое младенчество (до семи лет — Enfances) — что: обязуюсь! — не смогу не» (из записной книжки 1932 года).
Мать, Мария Александровна Мейн, умерла, когда сестрам Цветаевым, Марине и младшей Асе, было тринадцать и одиннадцать лет. С ее смертью каркас семейного устройства разом покосился. На смену подневольным часам за роялем пришли вольные, с Наполеоном, вставленным в киот вместо иконы; материнское «так должно» было наскоро заменено дочерним «право имею». Интересен здесь не внешний рисунок юношеского отрыва, во все века единый: несколько гимназий, смененных за год, прогулы, запойное чтение на нетопленом чердаке, первые литературные знакомства, первый — тоже предсказуемо литературный — роман. Характерно другое — то, как выбивается из общего («модного») обихода преувеличенно-старомодный, намеренно-детский набор цветаевских предпочтений. Наполеон — Мария Башкирцева — Ростан — романы Лидии Чарской[186] — все это книги и «герои очень юных лет»[187], уже и тогда проходившие по ведомству старины иль девичьей.[188]. Перемены или перелома в цветаевском круге чтения можно было бы ждать с началом ее литературной жизни — о котором речь впереди. Но ни знакомство с Эллисом, поэтом-символистом из круга Андрея Белого, ни внезапная и горячая дружба с Максимилианом Волошиным не мешают ей (а скорее — заставляют) отстаивать и утверждать свое: литературу фразы, плаща и шпаги, с которыми связывалась у нее тогда heroica: завещанная матерью жизнь-по-правде, на высокий лад.
176
Common sense (англ. и нем) — здравый смысл. — Прим. ред.
177
4 Из письма Б. Л. Пастернаку. 10 июля 1926 г.: «Мой случай усложнен тем, что не частей, что моя ma cause [мой случай (дело, причина). — Ред.], сразу перестав быть моей, оказывается cause ровно половины мира: души. Что измена мне — показательна».
178
5 Из книги «Мой Пушкин»: «— „Мама, что такое Наполеон?“ — „Как? Ты не знаешь, что такое Наполеон?“ — „Нет, мне никто не сказал“. — „Да ведь это же — в воздухе носится!“ Никогда не забуду чувство своей глубочайшей безнадежнейшей опозореннос-ти: я не знала того — что в воздухе носится! Причем, „в воздухе носится“ я, конечно, не поняла, а увидела: что-то называется Наполеоном и что в воздухе носится…»
179
Диада — единство двух частей: понятий, предметов, лиц и т. п. — Прим. ред.
180
Гаспаров, Михаил Леонович (1935–2005) — российский филолог и переводчик античной, средневековой и новой поэзии и прозы, автор фундаментальных работ о русском и европейском стихе И оригинальных эссе. Здесь цитируется книга Гаспарова «Записи и выписки» (М., 2000). — Прим. ред.
181
Ветхозаветная Книга Иова, повествующая об испытаниях, постигших праведного Иова, содержит в том числе и поэтический диалог героя с тремя друзьями, где собеседники сопоставляют свои представления о Божьей справедливости. При этом все трое друзей Иова защищают традиционное учение о земном воздаянии: если Иов страдает — значит он согрешил; он может казаться праведным в своих собственных глазах, но он не таков в очах Божиих. Иов же противопоставляет их доказательствам свой мучительный опыт и указывает на царящую в мире несправедливость. — Прим. ред.
182
6 Эти слова приводятся в книге М. Гаспарова «Записи и выписки» со ссылкой на воспоминания О. Мочаловой, хранящиеся в РГАЛИ.
183
Тредиаковский, Василий Кириллович (1703–1768) — русский поэт, переводчик и филолог. В оригинальном виде цитата из сочинения Тредиаковского «Мнение о начале поэзии и стихов вообще» (1752) выглядит так: «От сего, что пиит есть творитель, вымыслитель и подражатель, не заключается, чтоб он был лживец». В статье «Пушкин и Пугачев» Цветаева приводит ее также в измененном виде: «По сему, что поэт есть творитель, еще не наследует, что он лживец, ибо поэтическое вымышление бывает по разуму так — как вещь могла и долженствовала быть (Тредьяковский)». — Прим. ред.
184
7 Из стихотворения «Роландов рог» (1921).
185
8 Из стихотворения «Тоска по родине! Давно…» (1934).
186
Башкирцева, Мария Константиновна (1860–1884) — русская художница. Более всего известна как автор дневника, который она вела с детства по-французски (1872–1884; первый русский перевод вышел в 1893 г.). Энциклопедия Брокгауза и Ефрона характеризует это сочинение как «исповедь болезненного самообожания». Цветаева зачитывалась дневником Башкирцевой и даже вступила в переписку с матерью художницы. Первый поэтический сборник Цветаевой («Вечерний альбом», 1910) посвящен «блестящей памяти Марии Башкирцевой» и открывается обращенным к ней сонетом «Встреча». Башкирцевой также посвящено стихотворение «Он приблизился, крылатый…» (1912), которым открывается книга Цветаевой «Юношеские стихи», а свою третью книгу Цветаева предполагала озаглавить «Мария Башкирцева». Ростан, Эдмон (1868–1918) — французский поэт и драматург. Его драму «Орленок», героем которой стал сын Наполеона, герцог Рейхштадтский, Цветаева в юношеские годы перевела на русский язык (перевод не сохранился). «Для меня Rostand — часть души, очень большая часть. Он меня утешает, дает мне силу жить одиноко. Я думаю — никто, никто не знает, не любит, не ценит его, как я» (из письма Цветаевой В. Я. Брюсову. 15 марта 1910 г.). Нарекая, Лидия Алексеевна (1875–1937) — русская писательница, автор популярнейших произведений для девочек среднего и старшего школьного возраста. Влияние текстов Чарской можно обнаружить в юношеских стихотворениях Цветаевой «Дортуар весной» и «Памяти Нины Джаваха» (1909). — Прим. ред.
187
Цитата из рецензии поэта М. А. Волошина (1877–1932) на сборник Цветаевой «Вечерний альбом» (напечатана 11 декабря 1910 г. в газете «Утро России»), о которой сама Цветаева так вспоминала в посвященном Волошину очерке «Живое о живом» (1930): «Помню… такую фразу: „Герцог Рейхштадтский, Княжна Джаваха, Маргарита Готье — герои очень юных лет…“» — Прим. ред.
188
«Воспоминанье старины / Иль девичьей!..» — цитата из второй главы пушкинского «Евгения Онегина». — Прим. ред.
- Предыдущая
- 53/143
- Следующая