Выбери любимый жанр

Никто - Лиханов Альберт Анатольевич - Страница 20


Изменить размер шрифта:

20

Вот это выражение больше всего Кольчу сбивало с толку. Как он, Топорик, заработал? Чего такого сделал? Сидел себе за рулем в шикарной машине – одной или другой, – ужинал вместе с Валентином – одно это сколько стоит! – потом подвозил его, ставил кар в училищную мастерскую, вот и вся работа.

Если, конечно, не считать еще еженедельных поездок с Андрюхой и Антоном или кем-нибудь вроде них. Да и то, что за работа?

Надо было просто ехать, просто слушать их команды, тормозить тут, встать там, подождать около такого-то места.

Парни в черных кожанах выходили и снова садились в машину, тачки меняли чуть не каждый раз, но Топорика это мало трогало – если надо, он готов сесть за руль какого-нибудь зачуханного грузовика, раз велит Валентайн.

А хозяин очень любил машины и, кажется, был всерьез опечален только тем, что их мало, – ничего себе!

– Надо больше, больше, – приговаривал он при обсуждении этой темы, – и постепенно прибавились новенькие «Жигули», дорогая «десятка», а потом поношенный джип-чероки.

Приученный интернатом не слишком вдумываться в происходящее вокруг, жить по инерции, двигаясь, смеясь, учась по команде, по звонкам и крикам, в общем стаде со стадной же, а это значит, разделенной на всех ответственностью, Кольча, может быть, всем своим образом воспитания был больше, чем кто-нибудь иной, приспособлен к тому, чтобы вовремя тормозить – не машину, а сознание.

Он вез кого-нибудь из кожаных мужиков и умел не думать о том, кто они на самом дели, эти Андреи, Антоны, Семены и Григории… Первый раз, в июньской роще, увидев Белобрысого в сопровождении двоих, он сразу отделил улыбчивого Валентина от его бойцов. Из троих в одинаковых пиджаках он одушевил только одного, двух других оставив в сознании необходимыми манекенами, нужными и полезными, наверное, их вожаку, но вовсе не такими, как он.

Теперь они оказались ягодами одного поля, но так могло показаться только со стороны. Действующие пиджаки садились и выходили, но Топорик никогда не думал о том, кто они такие, есть ли у них матери, жены, дети, где они живут, куда, наконец, они уходят и почему появляются вновь.

Ему полагалось ехать с ними – и он ехал. Ему велели тормозить – и он останавливался. Ему приказывали быть во столько-то там-то, и он, не обращая внимания на стиль, каким отдавался приказ, пропуская мимо любые интонации, точно в срок оказывался на месте.

Думал ли он, что участвует в чем-то малоприятном, недостойном, может, даже преступном? Если бы его спросили прямо, он ответил бы: «Нет». И упрекать его было бы несправедливо, хотя и легко.

Упрекать – значило не понимать природы воспитания в сиротском заведении паренька по кличке Никто.

Впрочем, даже Валентайн, придумавший ее, никогда ею не пользовался. Звали Кольчу по-прежнему, как в интернате: Топорик, Топор, – до Топорища никогда не доходило, никто еще всерьез не рассердился на паренька.

Белобрысый обращался к нему дружески, как бы на равных. С остальными он был груб, в выражениях не стеснялся, и не раз, когда они ехали вдвоем с Кольчей, жаловался ему на тупость и жадность своей команды, которую приходится держать в жесткой узде.

– Понимаешь, – говорил он Кольче, будто тот ему ровня или на самом деле брат, – чем больше люди имеют, тем им больше требуется. Были бедны, были глупы, а разбогатели – поумнели. Только и гляди за ними.

В другой раз, долго вглядываясь в Кольчу, который вел «Вольво», Валентайн сказал ему:

– По-настоящему одной крови только ты и я во всем нашем балагане.

Кольча мельком взглянул на хозяина, вежливо улыбнулся, но не переспросил, хотя ничего и не понял. Валентайн все знал про него, все слышал, что происходит в нем, все чувствовал. Удивился:

– Ты и «Маугли» не читал?

Пару ночей Топорик лихорадочно осваивал Киплинга. Но даже обнаружив в книге знакомое выражение, не стал думать дальше, не стал спрашивать себя: мы – что, звери, пусть даже не добрые и не беззащитные? Он только прочитал, торопясь, вернул книгу в библиотеку и на этом остановился, вновь умело затормозив.

Он и сам про себя думал, что ступает по шажочку, без приглашения не движется, а ведет себя как замороженный. И еще он думал про себя, что это все ему здорово помогает. Чувствовал: это нравится Валентайну.

Нравится его неболтливость, его осторожность, умение не выдумывать, не фантазировать, не бежать впереди паровоза. И еще нравится преданность Валентайну. Не его делу, которое ему невидимо пока, не подручным, а ему самому. Лично.

8

Как же он не похож был на остальных, этот белокурый Валентин! Как непрост! И какой необыкновенный дар жил в нем!

Придись его жизнь на другие времена или родись он в другом краю, вышел бы из него крупный политик, управитель двора, серый кардинал при короле или премьере. При иных обстоятельствах, в народную войну, к примеру, он мог бы явиться, как умелый защитник, боевой командир, настоящий герой. В другом разе спроста бы овладел мастерством бюрократа, вершителя чужих судеб, распределителя казенных богатств. Равно как мог бы стать трибуном, триумфатором, Робин Гудом, чтимым слабыми, секретарем ЦК…

Все эти выдающиеся способности и бурлили в нем, принимая, правда, во внимание обстоятельства и место действия: обескровленная Россия и невелик городок посреди нее – забытый властью, Богом, обрекший себя на вялое непротивление ходу угнетающей жизни…

Как и Топорик, не наученный обдумывать последующее, так и Валентин не обучил себя мыслить в сослагательном наклонении: что было бы, если бы… А потому жил, преследуя короткие цели, и наслаждался дарами данного Богом дня. Прирожденный гурман, эмпирический философ, открывая людей, он открывал и себя, радуясь каждой приятственной минуте, недолгой радости и нежданному открытию, оставаясь сам совершенно закрытым.

Однажды он обнаружил в немногословном Топорике его обширные песенные знания, вспомнив перед этим, как пели интернатовцы у пенька. Ехали они днем, была зима, вокруг стояли заиндевелые деревья, Валентин пропел негромко, себе под нос, о чем-то думая, первые строчки:

Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые…

И Кольча вдруг громким, уверенным, хотя и ломким мальчишечьим тенорком поддержал:

Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые…

Валентин встрепенулся, обернулся к Кольче, с вызовом каким-то пропел следующие строчки, которым с таким же уверенным вызовом, не повернувшись к хозяину и даже не улыбнувшись, весь, казалось, в смысле слов, которые выпевались, вторил водитель:

Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно, так робко ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые.

Потом Валентин отвернулся от Кольчи, сел прямо и предался песне, расслабясь, покоряясь, а может, и радуясь тому, что поет не один, и песню эту знает не только он, но и этот пацан. Получалось слаженно, дружно, хорошо и грустно:

Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,
Многое вспомнишь родное, далекое,
Слушая ропот колес непрестанный,
Глядя задумчиво в небо широкое.

Они замолкли, прислушиваясь к ропоту колес не чьей-то чужой, а своей судьбы. Кольча, воспитанный в интернатовском нечувствии, снова цепко глядел на дорогу, не форсируя движок, стараясь забыть инерцию настроения, заключенного в песне, не углубляясь дальше – спел и все, – и Валентин, напротив, плывущий по течению, витающий в каких-то своих мыслях и, может, даже в другом пространстве.

20
Перейти на страницу:
Мир литературы