Выбери любимый жанр

Формула контакта - Ларионова Ольга Николаевна - Страница 42


Изменить размер шрифта:

42

Оба они вскинули головы и посмотрели друг на друга — странная мысль пришла одновременно на ум обоим:

— А вообще, знает ли она?..

Они ошеломленно смотрели друг на друга. А действительно, никто с Кшисей на эту тему не говорил, да и не мог говорить, неприкосновенность личности — самое святое дело даже в супердальних экспедициях. Разве кто попросту, по-женски удостоился девичьей откровенности? Тоже некому. По условию, заданному еще на Большой Земле, они являли собой пестрейший конгломерат тщательно хранимых индивидуальностей, и ни восточная принцесса Сирин, ни душечка-дурнушечка Мария Поликарповна, ни вяленая рыба Аделаида в наперсницы Кшисе явно не проходили. Скорее уж она могла поделиться с кем-нибудь из мальчишек, но с кем? Гамалей нахмурился, припоминая… Нет. Все последнее время мужское население извелось в бессильных попытках найти проклятущую «формулу контакта», а белейшая Кристина плавала средь них, как шаровая молния в толпе, готовая то ли взорваться, то ли бесшумно кануть в антимир — от нее и шарахались соответственно. Нет, и с мальчишками она не говорила. Тем более… Тем более, что кто-то из них и был… А ведь странно, она вся светится от счастья, но она одна. Если бы не сообщение Аделаиды, то он мог бы поклясться, что интуиция эпикурейца усматривает здесь крамолу платонической любви.

— Черт-те что, — растерянно пробормотал он, — а ведь и вправду, может, она и не догадывается…

— Да нет, нет, — замахал руками Абоянцев, — как это — не догадывается? Так не бывает.

— Бывает… Бывает, Салтан. Жизнь, понимаете ли, такая стервозная штука, что пока чешешься — быть или не быть, допускать или не допускать — она, милая, уже это самое допустила. Ты тут словоблудствуешь, а это самое уже существует себе потихоньку… И хорошо, если только потихоньку. Это я не только в отношении нашей Кшиси, это я в самом широком смысле.

— Сенатор Гамалей, — проговорил Абоянцев не без сарказма, косясь на его тогу, — в последнее время ваша риторика становится, я бы сказал, все более патетической и аксиоматичной. Вы не замечали? Однако вернемся к исходной точке. Вы мне хотели что-то продемонстрировать, не так ли?

— А, — сказал Гамалей, — аппетит пропал.

— А все-таки?

Гамалей посмотрел на свои ноги, задумчиво пошевелил большими пальцами, высовывающимися из сандалий. Кажется, в античные времена такой жест считался верхом неприличия. Все равно что ношение штанов. Да, кстати о штанах… Он откинул край тоги и принялся рыться в необъятных карманах своих домотканых штанов. Штаны, как и тога, были сенаторские: с красной каймой. Нашарил наконец плоскую коробочку микропроектора, расправил ремешок и медленно, словно камень, повесил на грудь. Действительно, кто тянул его за язык? На кой ляд понадобилось ему звать на эту панихиду Абоянцева?

— Я, собственно говоря, ничего не хотел демонстрировать. Демонстрация — это не то слово. Не демонстрация. Реквием. По тому художнику, которого вчера… Одним словом, не спрашивайте ни о чем, Салтан, и смотрите. Этот реквием — не музыка.

Но это все-таки была музыка. Вернее — и музыка тоже. Абоянцев услышал ее не сразу, поначалу он только следил за возникновением каких-то странных, ни на что не похожих и главное — никогда не виденных им картин. Он не знал этого художника, не мог даже приблизительно угадать век и страну. Может быть, это был и вовсе не землянин? Но нет, на картинах была Земля, но только сказочная, словно снящаяся… И безлюдная. Может быть, щемящая печаль удивительных этих картин и крылась в обесчеловеченности мира, сотканного не столько из материи, сколько из осязаемого, весомого света; а может, Гамалей выбирал по памяти только те полотна, на которых сумеречными вереницами змеились похоронные процессии одинаково безутешных людей и кипарисов, где черные крылья не то траурных знамен, не то падающих ниц деревьев казались иллюстрацией к исступленным строкам Лорки, где цепкий мышастый демон угнездился в расщелине между готовыми беззвучно рухнуть зиккуратами, где бессильные помочь теплые женские руки баюкали невидимых рыбаков вместе с их игрушечными лодчонками, и на дне морском сохранявшими трогательную стойкость неопущенных, словно флаг, парусов… Музыка родилась незаметно, и смена картин не прерывала ее звучания, а наоборот, неразрывно переплеталась с ее ритмом — взлеты трассирующих ночных огней, слагающихся в знак зодиака, змеящееся ниспадение жертвенного дыма, нежное тремоло одуванчика и свистящий полет царственного ужа…

И вдруг — вечерняя, удивительно реальная долина. Она не принадлежала, не могла принадлежать всему этому миру грез, но музыка продолжала звучать, властно и безошибочно признавая своими и стылую синь заречного леса, и красноватые плеши обнаженной земли, и убогие рукотворные квадратики зеленеющего жнивья.

— Что это? — невольно вырвалось у Абоянцева.

— А это, собственно, и есть Райгардас.

— Не понял, — сказал начальник экспедиции начальническим тоном.

— Это — город, опустившийся под землю. Не видите?

Абоянцев ничего не сказал, но его «не вижу» повисло в воздухе гораздо реальнее, чем сам Райгардас.

— М-да, — Гамалей вздохнул. — Тогда вы — первый.

— Не понял, — еще раз повторил Абоянцев, агрессивно выставляя вперед свою бороденку.

— Видите ли, в этой картине каждый видит свой город. Свой собственный Райгардас. Ничто не может исчезнуть бесследно, ибо над этим местом будет всегда мерещиться нечто… Образ какой-то. Вы первый, кто не увидел ничего.

Абоянцев медленно опускал голову, пока лопаточка бороды не легла на домотканое рядно его рубахи. Раскосые татарские глаза его сузились еще больше, затененные бесчисленными старческими морщинками, и было видно, что изо всех сил он старается не допустить Гамалея в неодолимую грусть своих мыслей.

Но Гамалей был неисправим.

— Ага, — изрек он громогласно, со вкусом. — Увидали, слава те, господи, как говорит порой наша Макася.

— Как вы безжалостны, Ян, — совершенно ровным голосом, не позволяя себе ни горечи, ни досады, проговорил Абоянцев. — Вы, как мальчишка, даже не представляете себе, насколько страшно иногда понять, что каждый человек — это маленький… как его?

— Райгардас, — ошеломленно подсказал Гамалей. Не ждал он такого откровения.

— Я припоминаю, вы рассказывали как-то, что этот город опустился под землю под звон колоколов, в пасхальную ночь… Мы, пожилые люди, как-то свыкаемся с этой собственной пасхальной ночью. Перебарываем мысль о ней. Каждый справляется с этим в одиночку, и я не слышал, чтобы об этом говорили. Каждый справляется с этим… Но иногда какой-нибудь юнец — а вы мне сейчас представляетесь сущим юнцом, вы уж простите мне, Ян, — бьет вот так, неожиданно… И тогда захлебываешься. И несколько секунд необходимо, чтобы перевести дыхание. А на тебя еще глазеют.

— Простите меня, Салтан. — Гамалей и вправду чувствовал себя зарвавшимся мальчишкой, и этот возврат к юности отнюдь не переполнял его восторгом. — Я действительно думал о другом. Я тоже вижу свой Райгардас. Но это… наш Колизей. Мы ведь тоже уйдем отсюда, уйдем рано или поздно, и расчистим это место, и засеем кемитской травой. И достаточно будет смениться двум поколениям, как каждый из кемитов будет видеть над этим лугом свой собственный Райгардас, и он все менее и менее будет похож на настоящий.

— И это тоже, Ян. Может быть, я проживу еще долго, но другого Колизея, или, если вам угодно, Райгардаса, у меня уже не будет. Я ведь тоже унесу на Землю образ, воспоминание. В сущности, мы уже сделали свое дело — мы передали кемитам тот объем информации, который когда-нибудь нарушит их социостазис. Мы сделали свое дело.

— Воздействие должно быть минимальным, — невесело процитировал Гамалей.

— Это всего лишь первый пункт первого параграфа, к нам не применимый. Память — это чудовищно огромное воздействие. Только никто об этом не говорит вслух. Во избежание дискуссий с Большой Землей. Но и там это понимают. Мы оставим Та-Кемту неистребимый, неиспепелимый образ нашего… я чуть было не сказал — моего Райгардаса.

42
Перейти на страницу:
Мир литературы