Выбери любимый жанр

На войне как на войне - Курочкин Виктор Александрович - Страница 16


Изменить размер шрифта:

16

– Точно, есть, – подтвердил Саня и, словно боясь, что ему не поверят, пояснил: – Там еще огромный завод. Я его видел из окна поезда, когда ездил с маткой в Ленинград. Ужасно длинный завод, километра три забор тянется.

Дождавшись, когда Саня кончит, Бянкин продолжал:

– Таких командиров один на тысячу. Бывало, выстроит роту и давай нас крыть разными выразительными словами. Удивительно, сколько он знал этих выразительных слов! У нас от них ноги одеревенеют и уши опухнут, а он все кроет и кроет. Заканчивал свою речугу он всегда такими словами: «Ну погодите, кончу пить, так я за вас возьмусь».

– А что, разве он так много пил? – спросил Саня.

– Не больше других. Это у него такая поговорка была. Ефрейтор достал кисет с табаком. Саня с наводчиком оторвали от газеты по клочку бумаги. Бянкин всыпал им по щепотке махорки.

– А ведь убили нашего старшого, – прервал длительное молчание ефрейтор.

– А ля герр ком а ля герр, – сказал наводчик.

Ефрейтор покосился на него и сплюнул.

– Возвращались с задания, прошли нейтралку, а на передке его фриц и стукнул. Мина ему под ноги угодила. Так без костылей мы его и схоронили. А какой был командир! – Бянкин закрыл ладонью глаза и, горестно качая головой, долго жалел своего покойного командира.

– Если толковать о вшах, – вдруг начал Домешек, – то ни у кого их столько не было, как у нас, когда мы выбирались из окружения. Если будете слушать – расскажу.

Командир с заряжающим в один голос сказали: «Давай».

Домешек свой рассказ начал из далекого прошлого. С марта тысяча девятьсот сорок третьего года, когда 3-я танковая армия попала под Харьковом в окружение. Рассказал, как сгорел у него танк, а его самого в городишке Рогань приютил сапожник и научил тачать сапоги.

– Сидим мы, работаем. Вдруг открывается дверь, вваливается немецкий унтер. Морда лошадиная, тощий и черный, как копченый сиг. Подошел к нам, поднял сапог с отвалившейся подметкой и сует в морду хозяину: «Гляйх… Шнель… Бистра. Ди тойфель!»

– Шо це такэ? – спросил Бянкин.

– «Сейчас, быстро, черти», – перевел Домешек и продолжал: – Хозяин стащил с фрица сапог, стал приколачивать подметку. А немец уставился на меня, как гад на лягушку, а потом как рявкнет: «Вер ист ду?» У меня от страха волосы взмокли. Стою, молчу, не знаю, как отвечать. То ли по-немецки, то ли по-русски. А немец орет: «Кто ты?» – и ругается по-своему. Наконец я осмелился и сказал, что родственник. «Вас, вас?» – завопил фриц. «Брудер, – сказал хозяин и показал немцу три пальца, – драйбрудер, троюродный брат». Ну и хитрый же фриц попался; стал фотографии на стенках рассматривать. Всю квартиру обошел, вернулся и тычет мне в грудь пальцем: «Юде!» Потом автомат с плеча снимает. Тут у меня откуда ни возьмись храбрость появилась. Закричал: «Найн юда! Их бин кавказец». «Ви ист дайн наме?» – спрашивает немец. «Абрек Заур», – ответил я. Одно это имя кавказское и знал. И то потому, что такое кино было.

– Точно, было, – подтвердил ефрейтор. – А что на это фриц?

– Да ничего. Натянул сапог, бросил на верстак алюминиевую монету, погрозил мне пальцем: «Шен, шен, кауказус. Вир верден дих безухен Абрек Заур» – и ушел. Через полчаса и я смазал пятки.

Щербак зашевелился, поднял голову:

– А где вши?

– Ты не спишь? – удивился наводчик. – А зачем они тебе?

– А вот, – начал Щербак, – когда мы ехали в эшелоне на фронт, один механик-водитель, старшина, поймал вошь, выбросил ее из вагона и сказал: «Не хочешь ехать – иди пешком».

– Можно смеяться, Гришка? – спросил Домешек.

Саня закрыл глаза и увидел, как старшина снимает с воротника вошь, долго рассматривает ее, потом бросает на землю и говорит: «Иди пешком». «Не смешно, – подумал Саня, – глупо и противно».

Печка остывала. Угли подернулись пушистым пеплом. Переносная лампочка, свисая из нижнего люка, бросала на дно ямы холодный, мертвый свет.

«Который уже час горит переноска? И ничего. А попробуй я включить рацию, заорет, что опять аккумуляторы разряжаю». Саня хотел погасить переноску, но рука невольно потянулась к куче дров. Он набил печку дровами, завернулся в шубу и по привычке подвернул под мышку голову.

Осторожно, тщательно выговаривая слова, запел Щербак на мотив шахтерской песни о молодом коногоне:

Моторы пламенем пылают,
А башню лижут языки.
Судьбы я вызов принимаю
С ее пожатием руки.

На повторе Щербака поддержали наводчик с заряжающим. Домешек – резко и крикливо, Бянкин, наоборот, – очень мягко и очень грустно. Это была любимая песня танкистов и самоходчиков. Ее пели и когда было весело, и так просто, от нечего делать, но чаще, когда было невмоготу тоскливо.

Второй куплет:

Нас извлекут из-под обломков,
Поднимут на руки каркас,
И залпы башенных орудий
В последний путь проводят нас,

начал Бянкин высоким тенорком и закончил звенящим фальцетом.

– Очень высоко, Осип. Нам не вытянуть. Пусть лучше Гришка запевает, – сказал Домешек.

Щербак откашлялся, пожаловался, что у него першит в горле, и вдруг сдержанно, удивительно просторно и мелодично повел:

И полетят тут телеграммы
К родным, знакомым известить,
Что сын их больше не вернется
И не приедет погостить…

Саня, закрыв рукой глаза, шепотом повторял слова песни. Сам он подтягивать не решался. У него был очень звонкий голос и совершенно не было слуха. Теперь Щербак с ефрейтором пели вдвоем. Хрипловатый бас и грустный тенорок, словно жалуясь, рассказывали о печальном конце танкиста:

В углу заплачет мать-старушка,
Слезу рукой смахнет отец,
И дорогая не узнает,
Какой танкиста был конец.

У Малешкина выступили слезы, горло перехватило, и он неожиданно для себя всхлипнул. Щербак с Бянкиным взглянули на него и залились пуще прежнего;

И будет карточка пылиться
На полке позабытых книг,
В танкистской форме, при погонах,
А он ей больше не жених.

Но сбились с тона: спели слишком громко, визгливо и тем испортили впечатление. Последний куплет:

Прощай, Маруся дорогая,
И ты, КВ, братишка мой,
Тебя я больше не увижу,
Лежу с разбитой головой…

проревели все с какой-то отчаянностью и злобой, а потом, угрюмо опустив головы, долго молчали.

Первым поднялся наводчик.

– Надо пойти посмотреть, – сказал он.

Всем сразу тоже захотелось посмотреть. Вылезли из ямы, посмотрели… Ночь была темная, сырая, дул мокрый ветер. В доме ярко светились окна, а около двери словно из земли вылетали искры.

«Что же это такое там?» – подумал Саня, но так как ничего придумать не смог, то решил сходить и проверить.

– Сбегаю до комбата, поговорить надо. – Малешкину совершенно не о чем было говорить с комбатом. Но это был веский предлог посидеть в тепле, в обществе, скоротать время.

Не доходя до дома, Малешкин услышал рыкающий голос повара Никифора Хабалкина:

– Степан, куды ты заховал кочережку?

– Що воно такэ? – спросил Степан.

– Кочережка – палка с железякой на конце, чем в печке ковыряют, рыло немытое.

– Ну що вин лается, як кобель, – проворчал Степан и в сердцах пнул ногой пустое ведро.

Малешкин вежливо поздоровался с поваром. Никифор не обратил на него внимания. После командира части и своего непосредственного начальника, помпохоза Андрющенки, он считал себя по значимости третьей фигурой в полку. Солдаты прозвали его Никифор Хамло. Однако Никифор свое дело знал. Старался, чтобы солдаты у него были вовремя и сытно накормлены. Нередко сам на спине под огнем таскал мешки с хлебом и термосы с супом и при этом так громко ругался, что за километр было слышно.

16
Перейти на страницу:
Мир литературы