Я пережила Освенцим - Живульская Кристина "Соня Ландау" - Страница 18
- Предыдущая
- 18/60
- Следующая
— Помню, это та, у которой маленькая дочка в Варшаве? Она показывала ее карточку еще в Павяке.
— Да, та самая, она отсидела там два года. А сегодня умерла ее подруга, Бася, ей было всего двадцать лет. Но ничего, ничего, все будет хорошо.
— Ты, я вижу, Ната, нисколько не изменилась. Что это значит: «будет хорошо», разве они оживут? А нам с тобой разве вынести все это? Свирепствует эпидемия… Лечить не лечат. Ну, а как ты?
— Сегодня я третий раз спустилась с нар. Страшно слаба, но так хочется продержаться до конца! Подумай, какая будет интересная жизнь после такой войны…
— Даже если ты переживешь, неужели ты будешь похожа на нормальных людей?
— Лагерь, конечно, оставит свой след, но все-таки мы будем счастливейшими людьми. Нас будут радовать даже пустяки, которых раньше мы не замечали, не придавали им никакого значения. Будет радовать, что у тебя чистое тело, что ты видишь лес, едешь трамваем, живешь в городе, гуляешь на свободе.
— Замолчи, Ната, этого никогда не будет… Я даже стараюсь забыть, что все это когда-то было. Лучше уж думать, что я родилась здесь в бараке, что я всегда была «номером». Так легче. Я отучилась думать, мечтаю всего лишь о лекарстве от чесотки, и больше ни о чем. Вот если бы догадались и прислали в посылке… да, это было бы счастьем.
Ната медленно пошла к своей койке. В первый раз после кризиса я так много говорила. От слабости я не могла шевельнуть рукой. В ушах шум, и все голоса, даже тех, кто стоял совсем рядом, долетали до меня словно издали. Я слышала, как вызвали мой номер, но не могла подать голос, не было сил. Наконец меня нашли. Это пришло письмо. Подруги помогли мне сесть. В полумраке я узнала почерк мамы: «Мое самое дорогое дитя, ты моя единственная забота, думаю только о тебе. Здорова ли ты? Помни, что ты должна продержаться!»
Письмо дрожало в моей руке. Меня уложили.
— Не плачь, Кристя, может, еще встретишься с мамой, — шепнула соседка по койке.
Я не обольщала себя этим ни на минуту. Потому и плакала. Образ мамы то стирался в памяти, то всплывал вдруг со странной отчетливостью. Стоило взглянуть на письмо, и слезы лились сами. «Все твои старания, мама, напрасны, — думала я. — Сгнию я здесь, как Веся, как много других, и неизвестно, когда ты об этом узнаешь».
— Ты, Кристя, номер пятьдесят пять девятьсот восемь? — спросил кто-то у моей кровати.
— Я.
— Вот, это тебе прислали из мужского… — она протянула мне бутылочку с жидкостью.
— Что это?
— Лекарство от чесотки.
— Кто прислал? Ничего не понимаю, я никого не знаю в мужском.
— Какой-то Анджей, он искал тебя очень долго, трудно было связаться.
— Но откуда он знал, что мне именно это так необходимо?
— Подумаешь, трудно догадаться. Что же ты считаешь, у них в мужском нет чесотки? Если б он наугад послал, и то не ошибся бы. Кому из нас это не нужно? А он расспрашивал о тебе, узнал, что ты в ревире.
Я сжимала в руке чудесный подарок, упавший с неба. Анджей… Ивняк на берегу Солы… Запомнил номер, отыскал… я была растрогана. Натерев тело лекарством, я в первый раз после многих ночей крепко спала.
Марта — крестьянка из окрестностей Кампиновской пущи. Вместе с ней я сидела в Павяке. Ее арестовали по подозрению в связях с партизанами, но сама она не знала, за что сидит. Муж не вернулся с войны 1939 года, она осталась одна с тремя детьми, и вот за ней пришли. Первые дни она вела себя в камере спокойно, только все ночи напролет не спала, сидела и, широко раскрывая рот, жадно хватала воздух, которого ей недоставало. Она никогда ни о чем не говорила, все ее мысли устремлялись только к дому. А домом ее был луг, колодец, хлев, река, лес. В душной камере она думала о пахоте, жатве, уборке урожая. Что сталось с детьми без нее? Она глядела на всех вопрошающими глазами.
Никто «с воли» Мартой не интересовался. Никто ей ничего не присылал. Она худела с каждым днем, все меньше понимала, о чем с ней говорят. А если, бывало, ночью на минутку и заснет, то все равно стонет во сне: «Где моя корова, пора ее доить». Не знаю, почему эта тоска по корове трогала меня больше, чем тоска по людям. Я присаживалась к ней, будила ее.
— Марта, пожалуйста, не кричи, корову подоят, детьми займутся соседи.
— Что будет? — спрашивала она. — Я боюсь.
— Хуже уже не будет. Тебя освободят, это какое-то недоразумение.
Она горько улыбалась и снова глядела в одну точку невидящими глазами.
С нашим транспортом отправили в Освенцим и Марту. Вначале я потеряла ее из виду. После видела несколько раз на лугу, сидящей в стороне ото всех. Она прикрывала рукой свой номер и боязливо озиралась.
— Тут лучше, правда, Марта? Больше воздуха…
— Да, пани староста.
Она называла меня старостой еще со времен Павяка. Там я была «старшей по камере».
— Почему вы прикрываете номер? — спросила я.
— Потому что совсем уже не верю им.
— Кому?
— Никому… всем… злым людям… везде они есть.
Я поняла, что она, — видимо, страдает манией преследования. Больше я ее не встречала. Кто-то однажды сказал: «Помните эту крестьянку из нашей камеры — она сошла с ума…»
Как-то ночью в ревир принесли женщину, положили на соседнюю с моей койку, где уже лежали трое больных, силой втолкнули ее туда. Она была голая и все время стонала. Я не видела ее лица, а если бы и увидела, то все равно не узнала бы. И вдруг в тишине я слышу: «Корова, где моя корова?»
Я встала, наклонилась над ней.
— Марта, это вы?
Она медленно открыла глаза. На меня глядело лицо старухи. Марта улыбнулась и прошептала:
— Пани староста?..
Это были последние слова Марты. Я закрыла ей глаза. Час спустя ее вынесли из барака. Мне казалось, что умер кто-то очень мне близкий. Соседки, те, что полночи мучились с ней на одной койке, были довольны, что все так быстро кончилось и места у них стало больше.
— Наконец-то я могу ноги вытянуть, от нее ужасно, несло, хорошо, что подохла.
— Эх, и зачем только ты кричала, что она померла, можно было бы завтра еще взять хлеб на нее.
Эльжуня прервала чтение стихов и взглянула на больную. Больная — доктор Мария — подняла голову.
— Читай дальше, Эльжуня, это так прекрасно…
Эльжуня, санитарка, старалась исполнять все просьбы больных. Доктор Мария была уже после кризиса, жар спал. Обычно спокойная, молчаливая, сейчас она вела себя как ребенок. Эльжуня и доктор Нуля Тетмайер с беспокойством наблюдали за странными изменениями, происходившими с больной. Эльжуня продолжала декламировать звучным голосом детские стихи:
Больная плачет, не может спокойно слушать сказку о тряпичной кукле. Вдруг она приподымается и пытается сойти с кровати, голая. Нуля бросает выразительный взгляд на Эльжуню. Больная внезапно заговорила:
— Эльжуня, пожалуйста, брось в корзину сигареты, будет обыск, наведи порядок…
Эльжуня и Нуля Тетмайер хотят вывести больную из блока, на прогулку, ей надо подышать воздухом. Но едва они отворяют дверь, она вырывается и возвращается на койку.
— Знаю, знаю, вы меня вывели… чтобы бросить на проволоку…
Нуля и Эльжуня в ужасе глядят друг на друга. Потом возбуждение Марии переходит в апатию. Она не слушает стихов, ничем не интересуется. Вдруг она подымается на койке и очень спокойно спрашивает меня:
— Что вы во мне заметили?
— Я? Ничего, совершенно ничего.
— Это хорошо. Спасибо. Некоторые хотят, чтобы я пошла на проволоку, но я этого никогда не сделаю. Зачем? Я уже здорова, правда? Скоро мы выйдем на свободу.
Перед апелем она просит не спускавшую с нее глаз Нулю вывести ее на прогулку. Выйдя из барака, Мария бросается в сторону ограды, бежит, перескакивая через ров, прямо на проволоку. Часовой поднимает винтовку. Нуля отчаянно кричит:
- Предыдущая
- 18/60
- Следующая