Выбери любимый жанр

Я пережила Освенцим - Живульская Кристина "Соня Ландау" - Страница 15


Изменить размер шрифта:

15

— Как поживаешь, дядя?

Хесслер прямо-таки остолбенел. Володе удалось вызвать у него улыбку.

После Хесслер часто заходил в русский блок и уже с порога спрашивал: «Где маленький Володя?»

Все в лагере удивлялись: неужели есть еще человеческое чувство в этом чудовище, который хладнокровно отправил столько детей «в газ»? Да еще по отношению к Володе, которого, наверное, растили большевиком, чтобы отплатить фашистам? Хесслер приводил с собой в русский блок еще и Крамера. И Володя, приводя в отчаяние мать, под ненавидящими взглядами остальных женщин, забавлял эсэсовцев как только мог. Он пел им чудесные песенки. Со скрытым под невинной улыбкой лукавством мальчик пел: «Если завтра война»… О, Володя был на редкость умным ребенком.

Но симпатии лагерных властей не повлияли на улучшение условий жизни Володи. Он получал ту же порцию хлеба, что и все дети. И вскоре заболел. Мать Володи хотела попросить, чтобы ее не разлучали с ребенком, чтобы его не брали в ревир, но эсэсовцы перестали появляться в бараке. Володю отправили в ревир, и он умер. В тот день в бараке появился Хесслер.

— Где маленький Володя?

Ему не ответили. Он повторил вопрос громче, раздраженный враждебным молчанием. Подбежала испуганная блоковая и доложила о смерти Володи так, словно извинялась, что сегодня не может, к сожалению, доставить ему развлечение.

— Умер?.. Гм… быстро… — удивился он. — Ну, а есть еще какие-нибудь другие красивые дети?

По требованию блоковой с нар стали слезать изголодавшиеся, больные дети… на конкурс красоты.

Хесслер окинул их пристальным взглядом, но не нашел никого достойного внимания.

— Тут ничего нет, — плюнул и вышел.

На другой день из Берлина пришел приказ отобрать детей, выслать в Германию и разместить среди населения. Они малы, из них еще можно воспитать полноценных фашистов.

На утреннем апеле дети в последний раз стояли вместе с матерями. Двухлетний Петя капризничал, плакал и вертелся между рядами строящихся пятерок. Эсэсовец, принимавший апель, крикнул: «Смирно», и двухлетний ребенок немедленно выпрямился и стал по стойке смирно.

Тотчас же после апеля Петю и остальных детей забрали. Матери прятали их под нары, рыдали, угрожали… Ничто не помогло.

Явился Хесслер и сказал:

— Вы должны быть счастливы. Там им будет гораздо лучше, а вы плачете, глупые бабы.

«Глупые бабы» по большей части потом погибли от голода, холода, отчаяния и тоски. Выживших, наиболее выносливых, высылали в глубь Германии на работы. А детей и след затерялся.

Иногда в зауну приводили на дезинфекцию лагерь Б. Тогда я встречала подруг из Павяка, с которыми меня разлучили. Многие из них уже побивали в ревире.

Началась эпидемия сыпного тифа. Ната лежала в ревире. Янка была больна, но еще ходила на работу в поле. Стефа выглядела ужасно. Ее бил озноб.

— Долго мне уже не протянуть, незачем себя обманывать.

— Что за работа у тебя в поле?

— Копаю картошку.

— Как твое сердце?

— Ежедневные обмороки.

— А что у вас за анвайзерка?

— Чудовище. Тебе хорошо, Кристя, ты работаешь под крышей, можешь даже помыться.

— Я еще ни разу не мылась. Ты говоришь, мне хорошо. Возможно, но только по сравнению с вами.

К этому времени распространилось множество разных слухов. Мужчины тайно передали, что в окрестностях лагеря действует сильный партизанский отряд, с которым установлена связь, и что надо во что бы то ни стало готовить сапоги в дорогу, — в любой день нас могут отбить.

Мы не задумывались над тем, что фронт был слишком далеко, и если бы даже отбили несколько десятков тысяч заключенных, неизвестно, что с этими людьми сталось бы после. Никто и не пытался рассуждать логично. Мы судорожно цеплялись за каждую, даже самую призрачную надежду выбраться отсюда. Прошел слух, будто на какой-то международной конференции от Гитлера потребовали ликвидации концентрационных лагерей, и прежде всего Освенцима. Гитлер должен будто бы дать ответ в течение 24 часов. В противном случае Германию сравняют с землей. Мы были уверены, что весь мир занимается прежде всего нами и думает только о нас.

Шрайберка сообщила, что заключенным начиная с 50 000-го номера разрешено писать домой. Нам раздали небольшие бланки — в пятнадцать линованных строчек. О чем писать? Все письма звучали одинаково: «Я здорова, чувствую себя хорошо, шлите посылки». Мы плакали, когда писали первое письмо. Вновь на мгновение ожила мечта о свободе, о родном доме, ожило все, что было самым близким, все, что потеряно.

Мне передали, что Зося в ревире. Я пошла туда. Зося и в самом деле заболела, без притворства — как мы было задумали. Она два дня работала в поле под дождем и вот попала сюда — в ознобе, с высокой температурой. Она лежала на нарах над самым потолком и ждала воды.

Ревир, огороженный проволокой, занимал двенадцать бараков. В одном из них помещалась амбулатория, где выслушивали и мерили температуру. Тех, кого признавали больным, помещали в бараки. В восьми «штубах» (комнатах) было по 36 трехъярусных коек, образующих, как говорилось на лагерном языке, первый, второй и третий этажи. На нижнем было темнее всего, а с верхнего было трудно слезать. Все старались получить среднее место, но и в любом месте койка доставалась не всегда. В проходах между койками стояли ночные горшки. Вдоль всего барака тянулась низкая печь, тут производились лечебные процедуры. Над печкой светилась тусклая лампочка, и там было сравнительно светло.

Я взобралась к Зосе на третий ярус, отовсюду поднялись головы.

— Что нового, как там в политике, долго ли еще?

Все заключенные, независимо от социального положения, интересовались «политикой». Здесь нельзя было услышать: «Я политикой не занимаюсь». Политика — это был фронт, это были союзы, возможность десанта, возможность быть отбитыми — наша судьба зависела от политики, каждая это чувствовала. Поэтому прежде всего спрашивали: как там в политике?

— Они уже близко, — ответила я решительно.

— Откуда это известно?

— Одна тут, из канцелярии, говорила. Самое большее надо продержаться еще недели две. На востоке началось новое наступление.

Я говорила, как заведенная, конечно ровно ничего не зная. Но ведь люди впитывали в себя каждую новость, в ней черпали силы, в особенности здесь, в ревире.

Хорошие новости были, собственно говоря, единственным лекарством.

Зося ласково улыбнулась мне. В ее взгляде я читала лукавое одобрение моим словам. Наконец она сказала:

— Говори, дорогая, я знаю, что ты выдумываешь, но это хорошо.

Появилась докторша. Я вытянулась рядом с Зосей, чтобы она меня не увидела. Здоровым нельзя было входить в ревир. Тело Зоей горело, глаза блестели.

— Кристя, если сможешь, принеси мне горячей воды. Не могу я пить эту бурду.

— Принесу непременно.

Я совсем не знала, как раздобуду воды и как донесу ее горячей в ревир, но не обещать не могла.

Докторша прошла, я соскочила с кровати и вышла из барака. До отбоя оставалось несколько минут. На пороге я споткнулась обо что-то и в ужасе отскочила. В грязи лежал труп. Рядом другой. Голые. Луна освещала барак, но это место было в тени. Я стояла, не шевелясь. Что-то пискнуло, что-то шевелилось возле трупов. Это были крысы. Я подняла камень и бросила. Попала в голову трупа. Удар отозвался в воздухе глухим эхом. Я бросилась бежать, за мной гнались две крысы. Огромные, жирные, они пищали, а я неслась как безумная, добежала до проволоки ревира, пролезла под нею, пересекла Лагерштрассе и опрометью влетела в свой блок. Я вытянулась на нарах, мокрая — от пота. Одна мысль не давала мне покоя. Если Зося умрет, ее вынесут так же, и крысы выгрызут ей глаза… Крысы преследовали меня во сне, они ползали по мне, разрывали, душили, прыгали на меня.

На другой день в зауну пришла партия выписанных из ревира. У всех был еще дурхфаль, они шатались. Их отправили потому, что не было места для новых больных. Каждая выписанная из ревира должна была пройти через зауну так же, как цуганг. Я пришивала номерок к халату одной из них, она держалась за окно, чтобы не упасть. Вдруг меня позвала Магда:

15
Перейти на страницу:
Мир литературы