Корона, Огонь и Медные Крылья - Далин Максим Андреевич - Страница 90
- Предыдущая
- 90/102
- Следующая
Общими усилиями мы расправились с гадюками довольно быстро. Скала, из которой они лезли, сочилась отвратительным жиром, но дракон нацарапал на сальной поверхности камня какой-то сложный крючок — и жир начал мало-помалу впитываться внутрь.
— Доминик! — окликнул я. — А что это за знак?
Доминик подошел, зажимая носовым платком плечо. Платок уже промок от крови.
— Это знак драконов, — сказал он ровно, как ни в чем не бывало. — Знак для нечисти, что сюда им хода нет под страхом смерти от солдат принца Ветра. Этот знак вкупе с наказанием, которое мы им учинили, должен вразумить подземных тварей.
— Господи, Доминик, — говорю, — что с тобой? Тебя укусили?
— Ничего, — сказал Доминик и улыбнулся. — Яд вытек вместе с кровью, я надеюсь. Господь не даст мне умереть, пока я тебе нужен. Больно, но вовсе не смертельно.
Тут его шатнуло, и я помог ему сесть. Я видел, что духовник мой врет — его светлые глаза казались совсем черными, потому что зрачки расширились — и мне вдруг стало больно за него, будто это меня ужалили. Я не знал, за что хвататься, чтобы хоть чем-то помочь.
Вокруг собирались волкодавы. Мы потеряли человек пять, да и тех — в первые минуты, когда нашлись растерявшиеся; после бойни в степи это казалось не таким уж скверным. Еще четверых укусили; тот парень, которого дракон вырвал у змей, выглядел, будто смертельно пьяный, но кое-как держался на ногах. Разбежались ослики, но их, по большей части, собрали — разве что два или три сорвалось в пропасть.
Говорили, что кто-то из людей тоже сорвался… Тяжело драться на карнизе.
Подошел дракон, обернувшийся человеком. Доминик стащил балахон с плеча и дракон посмотрел на рану. Две дырки в мякоти, такие бывают, если шилом, скажем, ткнуть. Еще кровоточили.
Дракон что-то сказал; Доминик перевел:
— Если кого-нибудь укусила такая змея — не надо повязок сразу, пусть кровь некоторое время течет. Завтра мы встречаемся с Ветром, его лекарь очистит раны огнем, — и добавил, улыбнувшись: — Всего-то нам с вами и нужно дожить до завтра. Это совсем не сложно, правда?
Похоже, солдаты оценили мрачную шуточку.
— Может, нужно высосать яд? — говорю. — Я когда-то читал…
— Предлагаешь свои услуги? — усмехнулся Доминик, натягивая окровавленный балахон и поправляя шнурок с Оком. — Не стоит, брат мой во Свете Взора Божьего. Не те змеи.
Волкодавы нажимали на кожу около ран, чтобы кровь текла сильнее; они выглядели лучше, чем можно было ожидать, только тот бедолага, в которого вцепились четыре гадюки разом, стоял исключительно из упрямства. Я приказал солдатам разобрать поклажу с пары осликов: на одного усадили этого покусанного, второго я показал Доминику.
Доминик рассмеялся.
— Я буду совсем как блаженный Ириэль, въезжающий в град осиянный, — сказал он, но взглянул благодарно.
Я обрадовался, что он смеется. Я изо всех сил надеялся, что змеиный яд и вправду вытек вместе с кровью. Мой отряд двинулся дальше; я придерживал за повод ослика, на котором ехал Доминик, и чувствовал себя на удивление хорошо.
Я давно не чувствовал себя так хорошо, хотя вокруг, в чужих горах, смерть подстерегала под каждым камнем. Если бы еще эта гадина не ранила Доминика — желать было бы нечего.
Принц мой, Антоний, не знал очень многих важных вещей. И — надеюсь, что Господь простит меня — я совершенно не торопился его посвящать.
Когда после сражения мы вместе с драконами отправились в человеческий поселок, дабы рассудить, как действовать дальше, совместно — меня сопровождал Керим, дракон из рода чародеев, поклоняющихся Солнечному Огню. И покуда воины держали совет, я беседовал с ним не о целях и тактике, но о первопричинах неестественных событий, вызванных этой войной.
Керим говорил не слишком внятно, ибо язык Ашури был чужим для него — но я понял достаточно. Как все драконы и чародеи, он подкреплял слова свои убеждениями и чувствами, кои достигали не до разума, но до сердца и сердцу были понятны.
Это Керим рассказал мне, что солдаты Антония прокляты. Меня он исключал, утверждая, что Свет истинной веры в чем-то сродни доброму чародейству его народа… не знаю, право. Я рассказал людям Антония о проклятии, тяготеющем над ними, скорее имея в виду увещевание и спасение жизни Антония, нежели спасение их собственных душ; кажется, мне не вполне поверили. Я сам не верил бы с радостью, но чем более слушал безыскусные Керимовы речи, тем более понимал, что принеся смерть на эту дикую и чужую нам землю, Антоний нечаянно разбудил древнейшие из Тех Самых Сил.
Рассказ Керима звучал ужасно, но, осознав ужас положения, я вдруг проникся к Антонию сильным сожалением, почти любовью. Я видел, как именно здесь, в языческой стране, на смертном краю, в его душе вдруг начали пробуждаться живые чувства, до сих пор глубоко спавшие. Принц говорил со мною искренне, как дитя у первой исповеди. Его поведение и речи выдавали прежнюю нерассуждающую отвагу, горячность, безбожную гордость отпрыска королевского рода — но вдруг жаркое раскаяние и наивные попытки неумело размышлять.
Будто Те Самые с Божьего попущения за давние и тяжкие грехи королевского рода взяли себе игрушкою старшего из принцев, но, натешившись его душою, вдруг ослабили хватку. Будто их веселили его бесплодные метания. Будто на Скрижалях Судеб Антонию предписывалось нести горе, смерть и разрушение; возможно, это почувствовали государь и святейший отец мой под небесами — и, как надлежит дальновидным политикам, решили, что горе, смерть и слезы будет легче пережить, если они прольются подальше от нашей родины.
Выход, подсказанный государственным разумом.
А Керим рассказал, что принц Тхарайя, по закону и обычаю этой земли, должен принести себя в жертву, как только нечисть уберется к себе в преисподнюю — дабы закрыть ей путь в мир живых. И я с горестию решил, что огненное дыхание Той Самой злой воли коснулось и здешней короны.
И что я сам — карта в той же игре, я отчего-то призван участвовать в войне двух обреченных принцев…
Тхарайя, очевидно, знал, что обречен. Я глядел в его лицо, и встречал взгляд, исполненный спокойного и печального понимания. Он был — человек долга, как и я, грешный; только, в отличие от меня, он не пытался роптать на судьбу. Но, даже глядя в долину смертной тени, Тхарайя ухитрялся улыбаться и говорить забавные вещи; он, как святой отшельник, спящий во гробе, уже приготовился духом, как бы не принимая себя в расчет. Наверное, именно это давало ему сил более думать о войне и победе, нежели о своей горькой доле. Он был — кровный государь, готовый защищать страну любым способом, какой укажет воля Небес.
Антоний ничего не желал принимать. Я смотрел на него, на высокого и статного сильного юношу, годом старше меня — а видел ребенка, доселе не знавшего ответственности и горестей жизни. Брошенный промыслом Божьим в самую гущу трагических событий и усугубивший трагедию многих — он вдруг стал видеть скрытое от него доселе. Когда Антоний вдруг взмолился об отпущении, его лицо казалось несчастным и потерянным, а глаза повлажнели. Он напомнил мне мальчика, для забавы покалечевшего щенка: сперва бездумно веселясь, но после, увидав кровь и услыша вопли несчастного звереныша, дитя вдруг понимает, в чем заключается чужая боль и общность всех существ в Божьем мире — и корчится в нравственных муках от сознания вины.
Антоний в тот момент стал близок мне. Я, наконец, сумел выполнить данное мне Иерархом напутствие, искренне, став принцу товарищем. Я полюбил его, как любил бы своего несуществующего младшего брата, хоть он и был старше годами — или как свое невозможное дитя — может, из-за этого нашел в себе силы не утешать его, а заставить думать. Утешение гасит огонь небесный в душе; размышления его возжигают.
Как я мог пророчить ему смерть и забвение? Кто предскажет смерть внимающему и доверившемуся ребенку? Слаб я, Господи, слаб и пристрастен; прощать мне легче, чем носить мысль о возмездии в душе своей. Я сознавал, что грехи Антония смертно тяжелы — но мне казалось, что искупление возможно лишь за те муки совести, которые отражало лицо моего принца, когда он смотрел на проходящих языческих девушек. Похоть исчезла из его души вместе со злобой; с Тхарайя он простился дружески, а солдатам попытался сбивчиво втолковать именно то, что я сам не мог втолковать ему страшно долгое время, прошедшее со дня отбытия из нашей столицы.
- Предыдущая
- 90/102
- Следующая