Выбери любимый жанр

Богема - Ивнев Рюрик - Страница 10


Изменить размер шрифта:

10

– Что от дьявола? – спросил Есенин.

– Да все, и вот он, – сказал Клюев, указывая на Кожебаткина. – Не от доброй души все делается. Нехорошо здесь пахнет, – добавил он сердито. – Пойдем, Сережа. – И он поднялся с места, складывая на животе белые пухлые руки.

– Погоди, Никола, дай мне свиную котлету одолеть.

– Ну, я пойду домой, Сереженька, отдохну немного. Ты не задерживайся, приходи скорее.

Было впечатление, будто Клюев нарочно выбирает слова, в которых несколько раз встречается буква «о», растягивая ее с каким-то особенным наслаждением, словно она гуттаперчевая.

Вскоре после него, справившись со свиной котлетой, ушел и Есенин, дав честное слово Кожебаткину, что завтра рукопись будет готова. Я остался. Мне не хотелось уходить. В комнате было накурено, зажглось электричество. При вечернем свете все лица стали более характерными. Я с наслаждением наблюдал за выражением трусливой алчности в глазах людей, жевавших мясо и сдобное тесто тихонько, с мысленной оглядкой, как бы воруя. Я презирал их и ненавидел, совершенно упуская из вида, что меня, так же как и их, влекло сюда соединение мяса, сдобы, ароматного кофе с сомнительным уютом шелковых кресел красного дерева и картин в золоченых рамах.

За соседним столиком все еще сидели дамы в больших шляпах. Они шептались, наклоняя друг к другу головы. Края их шляп то соединялись, то разъединялись, точно платформы двух мчащихся вагонов.

– Дорогая моя… не огорчайтесь. Я скоро вернусь. Это будет праздник воскресения мертвых… Кирилл – ангел… Моя кузина Мари…

Рисует Георгий Якулов

Анатолий Мариенгоф бьи в эти дни очень озабочен и сердился на мое равнодушное отношение к тому, будет ли мой портрет написан Якуловым или для этой цели придется искать другого художника. Якулов, уже назначивший день и час сеанса, внезапно заболел.

Несколько дней у меня было впечатление, что у Мариенгофа кто-то из близких умирает. Всегда улыбающееся лицо Анатолия покрылось матовой тенью, а вечно смеющиеся глаза стали неузнаваемыми. Внешний вид его, яркий и красочный, словно смялся и полинял.

– Ты понимаешь, – говорил он, – какой замечательный художник Якулов. Сейчас об этом только догадываются, но когда-нибудь шумно заговорят. Я хочу, чтобы твой портрет написал именно он.

Я не был знаком с живописью Якулова и ответил так:

– Хорошо, чтобы рисовал Якулов. Но на крайний случай есть и другие художники-портретисты.

Мариенгоф воскликнул:

– Никаких крайних случаев! Пусть наш журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасное» опоздает хоть на месяц, но твой портрет должен быть написан именно Якуловым.

Через несколько дней придя к Мариенгофу, я не узнал его, ибо за последние дни так привык к его мрачному виду, что не представлял увидеть прежним, сияющим.

Словно осколок солнца упал в комнату. Веселый и жизнерадостный Анатолий бросился мне навстречу:

– А я хотел бежать за тобой. Золотой памятник следует воздвигнуть доктору Плетневу: он вылечил нашего Якулушку. Завтра ровно в час я поведу тебя за ручку, как водят в школу малышей, потому что ты можешь опоздать.

Я рассердился:

– Ты меня считаешь легкомысленным человеком?

– Не сердись, я тебе завидую. Говорю не о пошлом легкомыслии, а о возвышенном. Впрочем, все поэты должны быть легкомысленны.

– Но скажи серьезно, почему ты хочешь вести меня к художнику за ручку?

Мариенгоф улыбнулся.

– Не знаю, как это объяснить, но мне почему-то кажется, что мое присутствие будет полезным. Якулов – замечательный художник, но он медленно загорается, и его надо зажечь.

Я не смог удержать иронии:

– Ты хочешь быть свечкой или спичкой?

– Не смейся, – проговорил Анатолий. – Я буду у Якулова ровно в час, а хочешь – зайду за тобой.

На другой день мы были у художника, который настолько оправился от болезни, что мне на секунду показалось: хворь его была дипломатической.

Все было готово для сеанса. Меня удивило стоящее в мастерской причудливое кресло, слегка напоминающее зубоврачебное. Мариенгоф, стоя сбоку, наблюдал за мной, как за подопытным кроликом, и, заметив, что я колеблюсь, произнес:

– Ну садись, садись, это для тебя.

Якулов с вежливостью, сквозь которую просачивалась особая кавказская учтивость, сказал:

– Прошу вас, Рюрик.

Мне ничего не оставалось, как опуститься в кресло.

– Спину немного прямее, – попросил художник, – левую руку откиньте влево, а правую держите свободно. Больше от вас ничего не требуется, кроме некоторой неподвижности. Смотреть можете прямо, сквозь эти окна вдаль.

Мариенгоф присел в стороне на табуретку и молчал. А мне казалось, если я сделаю какое-нибудь движение, он обязательно что-нибудь скажет.

– Это будет портрет не в полном смысле этого слова, – сказал Якулов.

– Времена Репина миновали, – вставил Мариенгоф.

– Да, – подтвердил портретист, – это, собственно, художественная фотография. Древние мастера – я говорю о Леонардо – обращали внимание на внутренний мир человека. Рисуя одного, художник видит перед собой двух: явного и скрытого. Подлинный художник должен быть ясновидцем.

Я вздрогнул: «Боже мой, а вдруг я окажусь хуже, чем считаю себя, когда он вытянет из меня черты, о которых я и не подозреваю»:

И тут только заметил, что, тихо и плавно работая, – Якулов кидает на меня проникающие в душу взгляды, одновременно продолжает беседу и перекидывается с Мариенгофом незначительными фразами.

– Вы не устали? – спросил он неожиданно.

Я страшно утомился от внутреннего напряжения, но ответил спокойно:

– Нет, не устал.

– Очень хорошо, – сказал Якулов и быстро начал бросать мазки на полотно, будто только сейчас нашел что-то настоящее, что надо скорее запечатлеть.

Мне показалось, что он доволен работой. Я взглянул на Мариенгофа. Анатолий одобрительно улыбался.

– Революция необходима народам, но художникам она необходима вдвойне, – проговорил Якулов. – До революции мы были скованы уставами и устоями, теперь и краски наши, кроме специфического запаха, приобрели запах свободы, это запах тающего снега и еще не распустившихся цветов. Да, краски и запахи связаны прочно, хотя никто не видит тех вервий, которые их скрепляют. – После небольшой паузы художник сказал: – Вот и все. Еще один сеанс – и закончим. Кажется, я вас сделал более настоящим, чем вы есть на самом деле.

– Я это чувствовал, – воскликнул Мариенгоф, вставая с табуретки. Он хотел взглянуть на портрет, но художник не позволил. Сказал учтиво, но твердо:

– Толя, потерпи один день.

Я же вздохнул и подумал: «Еще пытка завтра, и я больше никогда не стану позировать, если бы даже воскрес Леонардо да Винчи».

Осип Мандельштам

Большую комнату бывшего барского особняка наспех переоборудовали для зрелищ и так называемых культурных мероприятий.

Сейчас она служила залом для заседаний и прений, где проходили бурные споры различных литературных школ. На стенах развешаны плакаты, поражающие пестротой и нелепостью призывов и лозунгов:

«Долой классиков!»

«Долой символистов!»

«Долой футуристов!»

«Да здравствуют ничевоки – ось современной революционной поэзии!»

На длинных скамьях без спинок расселись молодые люди. Здесь были барышни и маменькины сынки, рабочие и крестьянские парни. Ни трибуны, ни эстрады в зале не было. Все пришедшие отдельными небольшими группками все время перекочевывали из угла в угол. Каждая группа отстаивала свой «метод» оригинальными средствами воздействия: крики перемешивались с истерическими воплями и заборной бранью – так эти «жрецы» от литературы пытались опорочить школу своего противника.

В глубине зала, справа, неоклассик Захаров-Мэнский. (который всегда требовал, чтобы его вторая фамилия – Мэнский – печаталась и произносилась через «э» оборотное) вел «острую» беседу с беспредметницей Хабиас-Комаровой, поэтессой, недавно выпустившей книгу стихов «Серафические подвески».

10
Перейти на страницу:

Вы читаете книгу


Ивнев Рюрик - Богема Богема
Мир литературы