Конунг. Человек с далеких островов - Холт Коре - Страница 38
- Предыдущая
- 38/58
- Следующая
За Вешальщиком шел человек, который отличался тем, что лучше других поджаривал мозги из говяжьих костей. Он был дан, истинный скальд, колдовавший над кучкой горящих углей, поджаренный им мозг так же сладко обжигал кончик языка, как белая грудь девственницы, когда ты касался ее в первый раз. Прости меня, йомфру Кристин, что я нынче употребляю слова, каких обычно не употребляю, если только не лишился рассудка от вина или от женщины. За ним шли продажные женщины. Их было много. У них была осанка молодых кобылиц, широкий зад и похотливые движения, они знали хорошие времена, но теперь их ждали времена еще лучше прежних. В стране, где господствует война, где воины приходят и уходят, где мужчины плачут и истекают кровью, вопят и пьют, где их отрывают от родных полей и домашних очагов, поднимают с постелей и уводят из усадеб, — в такой стране ремесло продажной женщины скорей всех других ремесел наполняет кошелек серебром. Быть продажной женщиной — все равно что быть воином. И те и другие расплачиваются своим телом, и те и другие надеются на удачу, некоторые выходят из сражения победителями, но многие не возвращаются вообще. Во времена моей молодости, йомфру Кристин, я испытывал такое же отвращение к продажным женщинам, как теперь ты. Мне казалось, будто я прикоснулся к чему-то непотребному, от чего невозможно отмыться. Но со временем — и это одна из радостей моего недоброго сердца — я узнал, что душа человеческая гораздо глубже, чем мы думали в молодости. И что та женщина, которая продает себя мужчине, нисколько не хуже мужчины, который ее покупает. Но знай также, что в тайных уголках моей души, — обычно закрытых, но нынче ночью открытых перед тобой, — живет женщина, которой не касался еще ни один мужчина. И ее страстность лишь угадывается, как угадывается легкий румянец под тонкой кожей.
Ты, кажется, покраснела, йомфру Кристин?
Да, потом шли продажные женщины, они все шли и шли, Тунсберг во времена ярла привлекал продажных женщин, он и сейчас их привлекает. Шли горожане, шли торговцы, шли жены торговцев и всякий другой люд, все шли и шли. Почтенные матери семейств с покрытыми головами, которые всегда осуждали своих ловких веселых сестер, забывших о женском долге, шли теперь с ними в одном шествии, приветствуя ярла Эрлинга! В нем шли все мужчины и женщины Тунсберга, многие бонды из окрестных селений тоже явились сюда, дабы приветствовать самого могучего в стране человека, Эрлинга Кривого.
Наконец он сошел на берег.
Мы со Сверриром стояли совсем близко, он прошептал мне:
— Ты не видишь здесь никого из людей сборщика дани Карла?
— Нет, — ответил я. — Разве они не в Нидаросе?..
Мы снова поднялись на гору и там остались. Время шло, никто нами не интересовался, не спрашивал о нас, у нас не было ни имен, ни известности. В начале вечера мы решили пойти в монастырь Олава, надеясь встретить там монаха Бернарда.
— Йомфру Кристин, мой добрый друг, монах Бернард из Тунсберга, научил меня, что душа человека гораздо глубже, чем нам кажется в юности, и мой суд над людьми со временем стал мягче того, каким я сужу самого себя.
— Господин Аудун, я радуюсь, что эти ночи в Рафнаберге позволят мне позаимствовать немного от твоей мудрости. И мягкость, с какой ты относишься к людям, смягчит мое отношение к тебе.
Я, Бернард,—монах из Премонтре, настоятель монастыря Олава в Тунсберге…
В далекой юности, когда жажда женщины еще терзала мою земную плоть, я чаще, чем следовало, припадал к тому дивному сосуду, прекрасным носителем которого является каждая -женщина. Тогда я еще не знал, что окажусь здесь, в стране норвежцев, и буду возносить свои молитвы в этом жалком Тунсберге. Однажды утром у себя на родине я подлил яда в чашу моего брата и вышел из комнаты. С бьющимся сердцем я ждал, что он осушит ее. Тогда-то Бог и наказал меня. Мой брат не осушил чашу, он заснул прежде, чем успел поднести ее к губам. Так он стал счастливым обладателем женщины, которую любили мы оба, а я— братоубийцей, хотя мой брат не умер, но остался живым мне укором, даже не подозревая, какой опасности он подвергался. Тогда-то Бог и наказал меня.
У меня на родине есть монашеские ордена менее строгие, чем тот, который я выбрал. Но я испытывал радость, когда кнут ласкал мое обнаженное тело. Я не спал последние ночные часы перед рассветом, а потом вставал со своего ложа и позволял страданиям приблизить меня к Богу. Иногда меня охватывало буйство, я кричал, истязая себя, кричал и истязал, пока не падал в беспамятстве и меня не уносили мои братья во Христе. Но Бога я не обрел.
Потом я приехал в Тунсберг. Здесь должны были строить церковь и монастырь, и выбор пал на меня, потому что я был самый твердый и строгий в моем ордене. Я был храбрее других, когда сек в наказание свою обнаженную спину и казнил суровыми словами каждого, кто уступал мне по возрасту и достоинству. Я приехал сюда и научился говорить на этом странном, певучем языке, узнал людей, тишину их сердец и некрасивые желания, которые порой одолевали их. Но кто знал меня, всегда скрывавшегося за покровом тяжелого спокойствия?
Меня, монаха Бернарда, истязавшего себя кнутом каждую неделю и каждый день поста хлеставшего себя так, что братьям приходилось на руках уносить меня в мою келью. Они не подозревали, что в моей келье, отгороженный от недостойных, в одиночестве с тем, что они принимали за слово Божье, я читал красивейшие песни и прелестнейшие предания, которые рассказывали не столько о небесной любви, сколько о земной.
В этом небольшом торговом городе в стране норвежцев что-то пришлось мне по душе. Гора, что отвесно встает над морем, откуда мне видны люди и их жизнь на этой земле. Когда между соотечественниками и братьями снова и снова вспыхивают раздоры, все победившие в сражениях приходят ко мне, чтобы услышать мои слова и получить мою поддержку, а часто мою руку и мой меч. Но я отказываю всем. У меня хватает для этого силы. За мной стоит церковь, за мной стоит моя могучая страна, лежащая далеко от Тунсберга.
Я хорошо помню тoт вечер, когда меня позвали к ярлу Эрлингу, уже немолодому отцу конунга Магнуса. Я пошел, но не преминул сказать, что счел возможным покинуть свой монастырь и посетить его, человека мирского, исполненного зла, лишь из почтения к его преклонному возрасту. По отношению к Богу и ко мне с стороны ярла, человека, привязанного к земле, крови и оружию, было бы пристойней явиться с повинной головой в молельню монастыря. Ярл поднял голову и посмотрел на меня. Он не опустил глаз, но часто моргал, он не ударил меня и не позвал стражу. Он обуздал свой гнев, молчал, но ему явно было не по себе. Я без приглашения сел за стол напротив него.
Ярл был немногословен, некрасив, голова у него сидела криво, он заслуженно получил свое прозвище. Он начал рассказывать мне о походе в Йорсалир, о свом желании увидеть места, где жил и страдал наш Спаситель. Я позволил себе прервать ярла и спросил, много ли добра он привез домой. Он опять взглянул на меня, лицо его вспыхнуло огнем, я был бледен, глаза наши встретились, у меня за спиной была сила, у него— тоже. Я быстро сказал, чтобы опередить его:
— Как ты знаешь, государь, церковь тоже имеет много добра, на мой взгляд, даже слишком много. В этом смысле мы все одинаковые грешники, и мы, живущие в тиши монастыря, и ты, живущий среди шума сражений и мирской суеты.
Лицо у него смягчилось, он глубоко вздохнул и осенил себя крестным знамением. Я не стал повторять его жест. Наконец он сказал:
— Я уже старый человек.
— И тебя ждет смерть, — согласился я.
Он вздрогнул, лицо у него снова вспыхнуло, одно мгновение казалось, что он вскочит и вцепится в меня. Но он опять обуздал себя и сказал:
— Ты прав, дорогой Бернард, и кто может знать, где воин, подобный мне, встретит смерть, которая приведет его на строгий суд Бога?
- Предыдущая
- 38/58
- Следующая