Катарское сокровище - Дубинин Антон - Страница 6
- Предыдущая
- 6/64
- Следующая
— Отче, простите, ради Бога, — вмешался наконец рыцарь Арнаут и отобрал у священника очередную полную чашку. — Извиняйте, но хватит вам уже, как я погляжу.
Тот горделиво выпрямился.
— Как вы смеете, эн Арнаут, указывать клирику, вашему гостю…
— Да ведь я его знаю, отцы милостивые, — обратился хозяин с оправданием — почему-то совершенно не к обиженному гостю-клирику, но к Гальярду и Франсуа. — Ему ни глотка лучше не давать, слабость у него к вину. Сейчас наш кюре вмиг наберется, и разговаривать вам не с кем станет…
— Может, мой грех и в винопитии, но никак уж не в скудоумии, — разозлился отец Джулиан. Голос его от гнева стал неожиданно красивым — наверное, раньше хорошо пел! — а на лице проступили красные пятна. Брат Гальярд смотрел внимательно, еще внимательнее слушал. — Вы, эн Арнаут, на меня наговариваете моим братьям во священстве, потому как вы попросту хам и лишены всяческого почтения… И премногих пороков к тому же исполнены.
Эн Арнаут тем временем поспешно опустошил бутыль в чашки остальных гостей. Похоже, слова его были справедливы. Всего-то собирался брат Гальярд передать кюре, что завтра он собирается собственноручно служить мессу, что началась «неделя милосердия», что надобны приходские книги и всяческое содействие… Однако отец Джулиан, глубоко оскорбленный, сообщил, что эта деревня полна еретиков, что легче немедленно всех, поголовно всех, кроме пары человек, засадить в замковое подземелье, что здешние вилланы делятся на трусов и еретиков, и он сам, хотя и священник, ничем их не лучше, а также не лучше их дорогой хозяин-рыцарь. Рыцарь Арнаут неприязненно улыбался, всем видом выказывая к разошедшемуся кюре сплошное презрение, однако ему было явно неуютно. Отец же Джулиан, хотя речь его сделалась вовсе невнятной, хотел сейчас же, немедленно дать показания против всех, подтвердив их «наивернейшей присягой», потому что не мог более молчать и устал, наконец, быть вопиющим в пустыне… Брату Гальярду пришлось пресечь поток нежданных обвинений словами, что свидетельствовать в церковном суде нужно в здравом уме и трезвой памяти, и завтра возможность высказаться будет у всех, а уж у него-то, священника — в первую голову. Отец Джулиан встал (так резко, что Аймер невольно приподнялся с места по вагантской привычке быть всегда готовым к драке). Однако несчастный кюре не собирался ни с кем драться: он лишь с грохотом бросил на стол ключи от церкви, открыто расплакался и со словами, что недостоин быть священником, удалился в ночь. Впрочем, походкой довольно уверенной. Так неприятно окончился первый ужин в Мон-Марселе.
— Доберется, — заверил гостей весьма смущенный эн Арнаут. — Не впервой ему, пастырю нашему, прости Господи, горькому пьянице. Это все моя вина, отцы милостивые: нужно было сразу предупредить вас, что его за стол сажать нельзя… Или разве что за ужином одну воду подавать… А ведь хороший раньше был священник, старательный, да вот на вине сломался. Совсем сломался. Сам не знает, что спьяну плетет, а в воскресенье после службы первый подходит извиняться. Ну, и на вино деньги занимать, в долг ему торговка давно уже не дает…
Грустное явление отца Джулиана было, пожалуй, самым угнетающим из виденного за нынешний день. Брат Гальярд дожевал оставшийся крохотный кусок курятины, не замечая, что именно ест (хотя чрево его, получавшее в пищу кусок мяса только изредка и в дороге, вне монастыря, обычно принимало даже птицу с великим восторгом).
— Отвратительное зрелище: нерадивый священник, — сетовал брат Франсуа, вызывая у угнетенного Аймера огромное желание швырнуть в него обглоданной костью. Хотя тот вроде бы говорил умные и правильные вещи: что именно такие пастыри хуже волков губят стадо, потому как тешат свою плоть вместо того, чтобы присматривать за паствой, и что непременно следует сообщить памьерскому епископу, нельзя же оставлять дела как они есть… «весьма по-сабартесски». «Сколько этому кюре лет? Не более сорока? Он выглядит на шестьдесят, ей-же ей. Если не поддастся братскому увещанию, останется только удалить больной член, чтобы из-за него не погибло все тело…»
Брат Гальярд громко поблагодарил хозяина, пожелал ночи спокойной (и кончины достойной) братьям в монашестве, встал, громко двинув стулом. Что-то не так. Что-то большее не так, нежели простая печаль о заблудшем кюре. Так бывало, когда Гальярд не мог вспомнить нечто важное, например, внезапно исчезнувшую из памяти строку знакомого псалма: появлялось ощущение внутреннего зуда. Молитва Завершения Дня, Комплеторий мог помочь, — а мог и не помочь: словно болит зуб, а какой именно — не поймешь, пока к каждому не притронешься. Он что-то особенное видел? Слышал? Или сам что-то сделал не так?
Наверху при свете синеватого огарка брат Гальярд, прижав руки к груди, молился натужно, как зовут в туман или говорят сквозь неплотный кляп. Старый замок дышал своей особой каменной жизнью. Внизу скрипели двери, хлопала за окном неплотно прикрытая ставня. С трудом выпевались даже Salve Regina, ставшая после гибели отца Гильема молитвой о мученичестве, даже O Lumen, прекрасный антифон к отцу Доминику, кончавшийся опять-таки просьбой об отце Гильеме: «Nos junge beatis», соедини нас с блаженными!
Потом склонился к тряпичному свертку, выуживая две веревочные плети — дисциплины, не вызвавшие в глазах брата Аймера особого восторга. Однако он послушно взял одну вслед за наставником. Будний день, правило есть правило. И это все-таки не железная цепь, какая, говорят, была у отца Доминика…
— Брат, сегодня мы примем бичевание не за наши собственные грехи, но, как советовали отец наш Доминик и Бертран Гарригский, в молении за души людей этой деревни. Пусть Бог-Отец всемогущий пошлет Свое благоволение и спасение тем из них, кто праведен, обращение — грешникам, милость — заблудшим, а нам, несчастным и недостойным судьям, даст верное разумение, чтобы отличить одних от других.
Он перекинул скапулир вперед, выпростал из рясы тощие плечи, глядя только перед собой, на смутную фигуру Распятого над синеющим малым огоньком. Пламя покачивалось от осеннего сквозняка из-за ставни, и светлое Тело на кресте будто бы тоже подрагивало от боли.
— Miserere mei Deus, secundum misericordiam tuam…
Привычные, как дыхание, слова уже почти не были словами: под мерные удары, ложащиеся на вздрагивающую плоть, он поверял Господу собственные моления, звучавшие за строками псалма, где-то на втором плане. Так под звуки инструмента голос певца ведет свое повествование. «Червь их не умирает и огонь их не угасает», о Господи. Не могу поверить, чтобы Ты желал хотя бы одной душе из Тобою сотворенных — этого огня, этого червя, Господи мой благий. Избави, как Израиля избавлял, выведи, как выводил из мрака Прародителей, помилуй, как ежеминутно милуешь и меня, позволяя оставаться Твоим священником и пребывать в Твоей вере… В тесноте дающий простор, не отдай никого червю, не отдай и этих моих страждущих братьев… Пиши кровью имена наши на Своих ладонях, чтобы не стерлись они никогда…
Sacrificium Deo — spiritus contribulatus… Сокрушен ли дух твой воистину, негодный монах и дурной инквизитор? Как можно, бичуясь за грехи еретиков, за несчастного спившегося священника — размышлять о самом себе, просить Господа о том, чтобы он только дал вспомнить? Отец Доминик, скажем, в Сеговии каждую ночь пятнал пол пещеры своей покаянной кровью, приносимой за грешников. В слезах восклицал, как подслушали любопытные ученики: «Господи мой, милосердие вечное, что же станется с грешниками?» Он-то, белый, как лилия, прямой, как меч войсководителя, не совершивший ни одного смертного греха от чрева матери и до ложа вечности, не о своей нищете молил и плакал, но в самом деле радел о спасении других… С глубоким отвращением к себе брат Гальярд наконец поднялся, часто дыша. Как старший, стукнул легонько в стену, стуком обозначая полное окончание дня. Плоть стала слаба — слезы выступали не только от беды нераскаянных братьев, но от обычной плотской боли. Аймер, бледный и какой-то подозрительный, смотрел на наставника едва ли не сочувственно. Так и надо, получи, брат-гордец, заслуженное унижение: в его глазах ты — не иначе как больной старик. Сказать бы ему что-нибудь обнадеживающее — да поздно: после комплетория правило молчания до самой утрени вступало в силу. Не глядя на Аймера, Гальярд замотал тряпицей обе «дисциплины», снял пыльные сандалии и скапулир — больше снимать ничего не полагалось по уставу — и лег лицом к стене. Я дурной и недостойный священник, брат. Вы совершенно правы, сказал этот Джулиан… и немедля заплакал. Взрослый мужчина, тридцати с лишним лет, заплакал навзрыд. Священник, не раз подходивший к алтарю Божию…
- Предыдущая
- 6/64
- Следующая