Черное воскресенье - Харрис Томас - Страница 27
- Предыдущая
- 27/75
- Следующая
Обычно Фазиль был старшим в террористической группе, но в подготовке теперешней миссии Далиа сыграла не менее важную роль, чем Хафез Наджир. Кроме того, Далиа знала подход к Лэндеру, а американец незаменим. Но с другой стороны, Хафез Наджир мертв, и Фазиль больше не боится его гнева. У Фазиля не очень-то прогрессивные взгляды на женщин. Жаль, что мы все не французы. Разница невелика, а как бы это все упростило.
Подобно большинству окультуренных арабов, Фазиль вел себя в обществе по двойному стандарту: общаясь в европейских или прозападно настроенных кругах, изъяснялся по-французски и был столь галантен, что большего не пожелал бы самый рьяный поборник равноправия. Но в мусульманской среде вновь заявлял о себе традиционный сексуальный шовинизм. По арабским понятиям, женщина — сосуд наслаждений, служанка и вьючное животное; ее собственное половое влечение не играет никакой роли — она должна находиться, как кобыла, в постоянной охоте и всегда исполнять любые желания жеребца.
Благодаря своим манерам Фазиль производил впечатление космополита, по политическим убеждениям казался радикалом, но в глубине души, насколько было известно Далии, недалеко ушел от своих предков и времен клиторотомии и инфибуляции[3] — кровавых обрядов, призванных предотвращать тот позор, которым способен наградить семью ребенок женского пола. Далиа всегда чувствовала легкую издевку в тоне араба, когда он употреблял по отношению к ней обращение «товарищ».
— Далиа. — Голос Лэндера вывел ее из задумчивости, что, впрочем, никак не отразилось на ее лице — это она умела. — Подай-ка мне остроконечные плоскогубцы.
Голос его был спокоен, руки не дрожали. Хороший признак, ведь им всем наверняка предстоит тяжелый день. Нельзя допустить, чтобы Фазиль затеял новую ссору по пустякам. В конце концов он достаточно разумен и предан делу, если даже не испытывает дружеских чувств к американцу. Далиа была уверена, что найдет в себе волю и решимость предотвратить возможные эксцессы, она верила в искренность и любовь Лэндера. И еще она верила в пятьдесят миллиграммов хлорпромазина[4], растворенного в его кофе.
Глава 9
Кабаков пробивался к сознанию, словно отчаянный ныряльщик сквозь толщу воды — к воздуху. В груди вдруг запылал огонь, руки сами собой потянулись к обожженному горлу, но кто-то железной хваткой стиснул его запястья. Кабаков понял, что находится в больнице. Он почувствовал под собой грубую больничную простыню и различил смутную фигуру человека, склонившегося над его постелью. Захотелось снова закрыть глаза, отозвавшиеся на свет жгучей резью. Он подчинился чужой воле и перестал дергаться. Надо расслабиться, подумал Кабаков, нельзя бороться и напрягаться, иначе можно истечь кровью. Он не впервые приходил в себя на больничной койке.
Мошевский ослабил хватку на его запястьях и повернулся к охраннику, дежурившему у дверей палаты. Израильтянин издал свой самый тихий, на какой только был способен, рык:
— Он приходит в себя. Передай доктору, чтобы шел сюда.
Живо!
Кабаков сжал и разжал сначала один кулак, потом другой, напряг мышцы и поочередно пошевелил пальцами правой ноги, затем то же самое проделал с левой. Мошевский чуть не рассмеялся с облегчением — Кабаков проверял, все ли у него на месте. Стало быть, дела не так уж плохи. Несколько раз в своей жизни Мошевский проводил такую же инвентаризацию.
Минута текла за минутой, Кабаков дрейфовал между тьмой забытья и светом госпитальной палаты, а Мошевский, матерясь сквозь зубы, поглядывал на дверь. Наконец появились доктор и вслед за ним сиделка. Доктор был молодой, на вид хлюпик, украшенный жидкими бачками.
Пока сиделка откидывала кислородный тент и снимала верхнюю простыню, натянутую на металлическую раму так, чтобы материя не касалась тела пациента, доктор изучил температурную карту. Потом оттянул Кабакову веки и посветил ему в глаза миниатюрным фонариком, вставленным в авторучку. Глаза были красные и обильно слезились. Сиделка закапала в них из пипетки, встряхнула термометр.
Доктор приложил стетоскоп к груди Кабакова, и кожа в месте прикосновения холодного металла чуть дрогнула. Бинты, которыми была закрыта вся левая сторона груди, мешали доктору. Он с профессиональным любопытством взглянул на тело Кабакова, изрубцованное старыми шрамами.
— Не будете ли вы так любезны отойти от света? — обратился доктор к Мошевскому.
Мошевский отступил и начал переминаться с ноги на ногу, потом наконец замер, уставившись в окно. Он вытянулся, будто на параде, и сохранял неподвижность до конца осмотра, после чего повернулся и вышел вслед за доктором в коридор.
— Ну, что? — встретил их резким вопросом человек в помятом костюме. Это был Сэм Корли.
Молодой врач раздраженно вскинул брови. Ошиваются тут всякие.
— Ах да, это вы из ФБР? — догадался он. — Дела обстоят следующим образом: у него слабая контузия и сломано три ребра. Ожог второй степени кожного покрова левого бедра. Кроме того, он надышался дымом, и у него небольшой отек легких и горловые спазмы. Разрыв пазухи. Вероятно, потребуется дренаж. ЛОР будет сегодня днем. Глаза и уши, на первый взгляд, в норме, хотя, я полагаю, ваш друг должен слышать постоянный звон в ушах — при контузии это нередкое явление.
— Директор госпиталя предупредил вас, что представителям прессы вы должны описать состояние этого пациента как критическое?
— Пусть директор описывает его состояние как ему угодно. Я же нахожу его средним либо даже удовлетворительным. У этого человека удивительно крепкий организм, хотя и здорово потрепанный.
— Но...
— Мистер Корли! Повторяю, пусть директор сам рассказывает газетчикам все, что вздумается, вплоть до того, что парень — беременный. Я не стану этого опровергать. Могу я полюбопытствовать, что с ним произошло?
— Кажется, взорвалась газовая плита на кухне.
— Ах да, конечно, так я и думал, — фыркнул доктор и зашагал прочь по коридору.
— Кто такой ЛОР? — спросил Мошевский.
— Врач-отоларинголог. Ухо, горло, нос. Кстати, я и не знал, что вы говорите по-английски.
— Говорю, но плохо, — смутился Мошевский и суетливо ретировался в палату, провожаемый недобрым взглядом Корли.
Кабаков проспал целый день. Когда кончилось действие успокоительного, его глазные яблоки начали двигаться под закрытыми веками, и ему приснился сон. Сон был цветным, ярко окрашенным, как при наркотическом опьянении. Кабаков увидел свою квартиру в Тель-Авиве. Зазвонил красный телефон. Кабаков попытался дотянуться до трубки, но не смог. Он запутался в груде одежды, сваленной на полу, и эта груда воняла кордитом[5].
Кабаков вцепился пальцами в простыню. Раздался треск полотна, и Мошевский рванулся из кресла, продемонстрировав прыть капского быка. Разжав кулаки Кабакова, он уложил его пуки вдоль туловища и с облегчением увидел, что разорвана лишь простыня, бинты же остались целы.
В голове Кабакова замелькали воспоминания, от них он проснулся и стал вспоминать дальше. Память возвращала все вперемешку, вне логической или временной последовательности, и он едва не свихнулся, пытаясь соединить воедино ускользающие обрывки событий.
С наступлением ночи убрали кислородный тент, а звон в ушах ослабел настолько, что Кабаков теперь мог внимать Мошевскому, который подробно доложил ему обо всем, что произошло после взрыва — о «скорой помощи», о фотографах и о представителях прессы, которых на время удалось ввести в заблуждение, но которые подозревали, что дело нечисто.
В общем, когда в палату впустили Корли, Кабаков уже был подготовлен и не ощутил волнения.
— Выкладывайте все о Музи! — процедил Корли, сдерживая бешенство.
Попытка говорить вызвала у Кабакова приступ надрывного кашля и саднящее жжение в легких. Он замотал головой и кивнул Мошевскому.
3
Хирургические операции на женских гениталиях.
4
Транквилизатор, синоним аминазина, 50 мг — фармакологическая доза.
5
Кордит — английский нитроглицериновый бездымный порох.
- Предыдущая
- 27/75
- Следующая