Прощайте, любимые - Горулев Николай - Страница 8
- Предыдущая
- 8/99
- Следующая
— Так, говоришь, не пойдут? — обратился старик к Эдику. — А почему, ты мне ответь.
— Из солидарности.
— Чего-чего? — не понял дед.
— Из пролетарской солидарности, — уточнил Эдик.
— Плетешь чепуху! — возмутился Иван. — И человеку голову морочишь.
— Нет, — сказал Эдик. — Ты погоди. Ты по натуре военный и хочешь воевать. Тебе только подавай войну. А я смотрю с другой стороны — может ли все это обойтись миром? Может.
— Что ж это за солидарность такая? — не отставал старик.
— Солидарность, — сказал Эдик, — это такая штука, когда рабочие и крестьяне, к примеру, Германии не хотят воевать против государства рабочих и крестьян, то есть против нас, против Советского Союза.
— Боже мой, как ты отстал! — воскликнул Иван.
— Хлопец правильно говорит, — вмешался дед. — Что было в ту войну, когда у нас царя скинули? Они своего тоже скинули, и братались мы.
— Фашизм — это совсем другое, — вскипел Иван. — Фашизм, это когда рабочие партии разгромлены, когда каждый день в мозги вколачивают националистические гвозди, когда молодежь охвачена националистическим угаром.
— Ладно, — перебил его Эдик. — Но ты скажи — кто будет держать в руках автомат, стоять у пушки, идти в атаку — кто? Предприниматель, заводчик, банкир или рабочий и крестьянин?
— Конечно, рабочий и крестьянин... — согласился Иван.
— Я вот об этом и толкую, — сказал Эдик. — Не могут они против своих же братьев, таких же рабочих и крестьян...
— Ты не знаешь, что такое фашизм! — в сердцах воскликнул Иван.
Из-за стола встал дед, прикурил свою цигарку:
— Ты не кипятись, хлопче. Мой сосед был когда-то в германском плену. Так он рассказывал, — помещик — враг, а батрак у помещика кто нам? Друг. Вот, брат, какое дело...
— Ладно, поживем, увидим. — Иван встал из-за стола, поблагодарил деда и направился к двери,
— Ты куда? — спросил Эдик.
— Проветрюсь...
— И я с тобой.
— Пошли.
Был поздний вечер начала октября. Ясный, лунный, с легким южным ветерком, он напоминал приятный весенний вечер. У дома лежали бревна. Они так долго лежали, и на них так часто сидели, что бревна стали как полированные. Ребята опустились на прохладное глянцевитое дерево. Эдик вынул папиросу и закурил. Сидели молча, говорить не хотелось. Беседа со стариком разбудила какие-то подспудные мысли, и каждый ворошил их, пытаясь разобраться в том, где же все-таки правда. Будут эти испытания в их судьбе, о которых они только что говорили со стариком, или пройдут стороной.
А месяц старался изо всех сил — было светло как днем.
— Такими, наверно, бывают ленинградские белые ночи, — тихо сказал Эдик.
— Не видел... — ответил Иван, потирая ладонью лоб.
— Глупая привычка... — заметил Эдик»
— Какая? — спросил Иван.
— Да лоб тереть. Со стороны сразу понятно, что никак не можешь привести в порядок свои мысли.
Неизвестно, что сказал бы Иван в ответ на эту шпильку Эдика, но в этот момент на улице появилась парочка. Вечер был такой лунный, что ребята сразу узнали Милявского и Веру. Они шли по деревенской улице и разговаривали.
— Давай смоемся, — шепнул Эдик. — Неудобно. Вроде мы специально вышли подсмотреть...
— Не уйду. Принципиально. Милявский с Верой подходили все ближе.
— Я думаю, — говорил Милявский, — что вы вообще недооцениваете историческую науку.
— А что в ней проку? — спокойно сказала Вера. — Чему она научит лично меня? Пусть ее изучают государственные деятели.
— Ну и черт... — громко шепнул Эдик. — Вот закатит он ей двойку по всеобщей истории...
— Не закатит, — криво усмехнулся Иван.
— И откуда у вас это критическое отношение? — продолжал Милявский. — Ну, если человек, скажем, имеет большой опыт, немало пожил на свете — я понимаю. Да и то, только в случае, если он страшный неудачник. А вы в свои восемнадцать... Я в ваше время радовался всему новому, что приносила мне жизнь, радовался, потому что прежде не знал этого, радовался, потому что познавал, а радость познания, милая моя, ни с чем не сравнится.
— Не надо удивляться, Ростислав Иванович, — мягко ответила Вера. — Я выросла в такой семье, где с детства ярко обнажались эти две стороны жизни — светлая и темная. И я жадно всматривалась в них, чтобы понять, что происходит на земле, какие помыслы двигают людьми и что они вообще такое — люди. Что они от жизни хотят.
— И что же? — с любопытством спросил Милявский.
— Я многому научилась, многое поняла. И хотя говорят — человек это звучит гордо, я думаю часто обратное, потому что люди очень непохожи друг на друга. — Ну дает, вот дает... — шептал Эдик. — Да она ведь молодчина. Эх, как не везет нашему Сережке...
Милявский и Вера поравнялись с ребятами и замолчали, Милявский кашлянул и произнес с улыбкой:
— Дышите?
— Дышим, — ответил Иван.
— А между прочим, на сегодняшнем собрании я напоминал о распорядке. Пора и на покой, завтра ведь рано на работу,
— А вы, между прочим, подлец, Милявский, — зло сказал Иван и встал.
— Ты что? — удивился Эдик.
— А ничего. Пошли.
Глава четвертая
ЭДИК
Эдик лежал, смотрел в потолок комнаты и думал. Думал о том, как не просто разобраться в мыслях и поступках людей. Вот хотя бы этот выпад Ивана против Милявского. Ничего как будто не предвещало вспышки, отношение к Вере было совершенно точно определено после случая с Сергеем. И все-таки... Все-таки Иван бросил вызов Милявскому, который решил поволочиться за Верой.
Эдику нравился Иван, и даже сегодняшний его поступок Эдик не осуждал. Наоборот, это было близко к тому, что думал и чувствовал он, но сказать об этом в глаза Милявскому он бы никогда не решился. Во-первых, это был преподаватель, кандидат наук и, очевидно, уважаемый человек в институте, во-вторых, он был вдвое старше каждого из них, а старшему Эдик привык не возражать.
Он вырос в большой семье паровозного машиниста, где каждая копейка и каждый кусок хлеба строго учитывались, а детям никогда не разрешалось высказывать недовольство поступками взрослых.
Однажды отец привез из очередной поездки в своем сундучке кулек леденцов. Случилось так, что в тот день у них играли и соседские дети — отец роздал малышам по конфетке, а Эдик, который был постарше, остался без угощения. Эдик обиделся и вслух высказал эту обиду. Отец поставил обиженного в угол. Это было самым серьезным наказанием.
— Они малолетки, им и конфетки, — говорил отец. — А тебе, мальцу, конфетка не к лицу.
Говорить в рифму было слабостью отца. Это иногда раздражало, а иногда умиляло Эдика. В школе он познакомился со стихами больших поэтов, и попытки отца рифмовать выглядели в его глазах жалкими. Но иногда такая манера разговаривать приносила в дом хорошее настроение, а это было дороже хлеба.
На детство Эдика выпали трудные годы неурожаев и засух, когда в стране были введены продовольственные карточки.
Однако хлеба не хватало и по карточкам, и люди, чтобы получить гарантированную пайку, занимали очередь в магазин с самого вечера.
Эдик хорошо помнит одну из таких ночей. Отец в это время был в поездке. Мать с вечера снарядила Эдика в очередь, чтобы ему было не холодно, дала отцовскую телогрейку, пропахшую мазутом.
Эдик занял очередь за старухой и долго стоял, прислонившись к стене магазина, боясь отлучиться, чтобы очередь его не пропала. Поздним вечером прибежала мать, дала ему холодную отварную картофелину и сказала, что у одного из малышей жар и она боится оставить его одного и что ему, Эдику, придется стоять в очереди всю ночь. Мать уговаривала, чтобы он не боялся, что он будет не один, почти вся очередь будет ночевать и даже его старушка, за которой он стоял, будет всю ночь рядом.
Делать было нечего, Эдик согласился. Он нашел местечко на старом ящике, уселся и накрылся отцовской телогрейкой. В ней было хорошо и уютно, потому что пахло паровозом, пахло отцом, а отец — это всегда спокойствие и уверенность, потому что он знал, что надо делать, чтобы всем дома было хорошо.
- Предыдущая
- 8/99
- Следующая