Я, грек Зорба (Невероятные похождения Алексиса Зорбаса) - Казандзакис Никос - Страница 32
- Предыдущая
- 32/70
- Следующая
Мы торопливо прошли через деревню. Лунный свет был тревожен. Представьте себе, что будучи пьяным А вы вышли на воздух и нашли мир внезапно изменившимся. Дороги превратились в молочные реки, ямы и рытвины полны до краев известью, горы покрылись снегом. Ваши руки, лицо, шея фосфоресцируют, как брюшко светлячка. Луна же, словно экзотическая медаль, висит у вас на груди.
Мы бодро шли, сохраняя молчание. Опьяненные лунным светом, пьяные еще и от вина, мы не чувствовали, как наши ноги касались земли. Позади нас в заснувшей деревне собаки забрались на крыши и жалобно лаяли, глядя на луну. Нас тоже охватило безотчетное желание вытянуть шеи и завыть…
В это время мы проходили мимо сада вдовы. Зорба остановился. Вино, хороший стол, луна вскружили ему голову. Он вытянул шею и своим грубым ослиным голосом заревел непристойное четверостишие, придуманное им в эту минуту сильного возбуждения:
Как я люблю твое прекрасное тело,
Начиная от талии и спускаясь все ниже!
Оно принимает гибкого угря
И в ту же минуту делает его неподвижным.
Здесь тоже живет отродье дьявола, — сказал он, — пойдем прочь, хозяин!
Уже начинало светать, когда мы пришли к себе в хижину. Я в изнеможении бросился на кровать. Зорба умылся, зажег жаровню и сварил кофе. Он присел на корточки перед дверью, закурил сигарету и принялся мирно покуривать, глядя в сторону моря. Лицо его было серьезным и сосредоточенным. Он был похож на японский рисунок, какой я очень любил: аскет сидит, скрестив ноги, завернувшись в длинные оранжевые одежды; лицо его блестит, как хорошо отполированное дерево, почерневшее от дождей; выпрямив шею, улыбаясь, бесстрашно смотрит он перед собой в темную ночь…
Я глядел на Зорбу при свете луны и восхищался: с какой лихостью и простотой он приноровился к этому миру, как гармонировали его душа и тело; и все сущее — женщины, хлеб, вода, мясо, сон — объединялось радостно с его телом и становилось Зорбой.
Никогда ранее я не видел такого дружеского единения между человеком и вселенной.
Луна уже склонялась к своему ложу, совершенно круглая, бледно-зеленая. Невыразимая нежность охватила море.
Зорба бросил сигарету, пошарил в корзинке, достал нитки, катушки, небольшие кусочки дерева, зажег керосиновую лампу и снова стал испытывать канатную дорогу. Склонившись над этой несложной игрушкой, Зорба был поглощен своими расчетами, наверняка очень трудными, ибо он поминутно почесывал голову и чертыхался.
Вдруг ему все надоело, он двинул ногой, и канатная дорога развалилась.
12
Меня сморил сон. Когда я проснулся, Зорба уже ушел. Было холодно, и я не испытывал ни малейшего желания вставать. Протянув руку к небольшой книжной полке над постелью, я взял книгу, которую любил и всегда брал с собой: поэмы Малларме. Я читал медленно, наугад, закрывал книгу, вновь раскрывал, — ставил на место. В этот день впервые за долгое время мне все показалось безжизненным, лишенным запаха и вкуса. Пустые полинявшие слова повисали в воздухе, как дистиллированная вода, без микробов, но и без питательных веществ. Все было мертво. Мысли мои перескочили на религию, которая тоже потеряла свое созидательное начало; боги все чаще становятся поэтическим мотивом, годным лишь на то, чтобы скрасить одиночество души, или украшением стены. Тоже произошло и со стихами. Пылкое воображение, питаемое плодородной землей и семенами разума, тратится теперь на великолепную интеллектуальную игру с воздушной архитектурой, замысловатой и слишком сложной.
Я вновь раскрыл книгу и принялся за чтение. Ныне я дивился тому, как на протяжении стольких лет эти стихи захватывали меня. В его поэзии жизнь — светлая, прозрачная забава без капли живой крови. На самом деле каждый смертный отягощен желанием, порочным волнением, в котором участвуют любовь, тело, голос; в поэзии же все это, переплавившись в доменной печи сознания, превращается в абстрактную идею.
Все эти литературные изыски, которые некогда так очаровывали меня, сегодня показались обычной шарлатанской казуистикой. Так было всегда на закате цивилизаций. Последний человек, освободившийся от всяких верований и иллюзий, ничего не ждущий и ничего не боящийся, опустошен: нет ни семени, ни экскрементов, ни крови. Все материальное превратилось в слова, слова—в музыкальное фиглярство; но последний человек пойдет еще дальше: он сядет на краю своего одиночества и будет превращать музыку в немые математические уравнения.
Я вздрогнул. «Будда — вот кто последний человек! — озарило вдруг меня. — В этом его тайный и ужасный смысл. Будда — вот та «чистая», опустошенная субстанция; он и есть небытие. Опустошите ваше нутро, сознание, сердце! — призывает он. Там, где ступит Будда, не забьет ключевая вода, не прорастет трава, не родится ребенок».
«Нужно его нейтрализовать, — думал я, — призвав на помощь волшебные слова, магический ритм, навести на него колдовские чары, чтобы заставить покинуть меня навсегда! Опутав его сетью образов, нужно поймать и освободиться от него!»
Написать «Будду» и покончить, наконец, с литературными выдумками, внедрившимися в мое сознание. Я смело вступил в борьбу с фатальной силой разрушения, владевшей мной, в поединок с великим Нет, которое пожирало мое сердце, от исхода которого зависело спасение моей души.
Ликующий и решительный, я взял рукопись. Найдя цель, я теперь знал куда ударить! Будда — вот кто последний человек, мы же только начало; мы еще недостаточно ели, пили и любили женщин, мы еще не жили. Он пришел к нам слишком рано, этот слабый, задыхающийся старик. Пусть он убирается к черту и побыстрее!
Обрадованный, я начал писать. Это больше не было писаниной: шла настоящая война с осадой, безжалостная охота, в ход шло все, в том числе и заклинания, чтобы заставить зверя выйти из своего логова. Я знал, что наше нутро выстилают темные смертоносные ткани, нами владеют пагубные побуждения убивать, разрушать, ненавидеть, порочить. И только искусство, как нежный манок для человеческой души, освободило нас.
Я писал, находил неприятеля и боролся весь день. К вечеру я был изможден, однако чувствовал, что продвинулся вперед и овладел передовыми позициями врага. Теперь я с нетерпением ждал прихода Зорбы, чтобы поесть, выспаться, восполнить силы и с наступлением утра вновь начать битву.
Зорба вернулся поздно ночью. Лицо его сияло. «Он нашел, он тоже нашел!» — говорил я себе и ждал. Несколькими днями раньше, чувствуя, что с меня уже хватит, я ему со злостью сказал:
— Зорба, деньги на исходе. Поторопись с тем, что ты задумал. Надо пустить канатную дорогу. Раз с углем ничего не получается, займемся лесом. Иначе мы пропадем.
Зорба почесал голову:
— Деньги на исходе, хозяин? — спросил он. — Это, действительно, паршиво!
— Это конец, мы все промотали. Попробуй выпутаться! Как идут дела с канатной дорогой? Есть ли новости? Зорба молча опустил голову. В этот вечер он чувствовал себя пристыженным. «Чертова канатная дорога, — ворчал он, — ну погоди же!» И вот сегодня вечером он вернулся сияющий.
— Хозяин, я нашел! — кричал он издали. — Я нашел нужный наклон. Он все не давался, никак не хотел, чтобы я его уловил, негодник, но теперь я его ухватил!
— Тогда торопись поджечь порох, Зорба! Чего тебе еще не хватает?
— Завтра рано утром я отправлюсь в город, чтобы купить все необходимое: толстые стальные канаты, шкивы, подшипники, гвозди, крючья… Я вернусь назад раньше, чем ты заметишь мое отсутствие! Он быстро развел огонь и приготовил поесть; мы ели и пили с отменным аппетитом. В этот день мы оба здорово поработали.
На следующее утро я проводил Зорбу до деревни. Мы беседовали, как мудрые и практичные люди, о работах с лигнитом. На одном из спусков Зорба споткнулся о камень, который тут же сорвался вниз. Он остановился, словно впервые в жизни видел столь удивительный спектакль.
Мой спутник обернулся ко мне, в его взгляде я уловил легкий страх.
— Ты заметил, хозяин? — спросил он наконец. — Падая камни будто оживают.
- Предыдущая
- 32/70
- Следующая